top of page

ДЕСЯТЫЙ ГОЛОД

Глава пятая. ФАРХАД

Мое отчаяние непомерно! В приступе страха сдираю весь этот хлам: присоски, клеммы, провода, в палату влетает "джассус", находит меня на постели жалким, плачущим как ребенок, беспомощным: "Что случилось, дорогой Калантар, вам плохо?" И я шепчу ему, обливаясь слезами: — Очень мне плохо, доктор, и будет еще хуже! Останьтесь, ради Бога, я слишком много вдруг вспомнил.

Он щупает пульс, его холодная рука лежит у меня на лбу. Я вскакиваю, кричу ему, чтобы не трогал меня, ибо я смертельно опасен, я не имел права сюда приходить! Там, под Каршинской степью, чуть ли не в самом начале, мы про­шли закрытую зону ядерных испытаний, подземных ядерных испытаний, и все облучились. Мы так спешили, доктор, что не успели запастись защитной одеждой, а чудеса ребе Ван­дала оказались бессильны.

— Я ведь умру, правда, уже нельзя мне ничем помочь? Я это читаю по вашим глазам... Ладно, не надо спешить, доктор, моим здоровьем вы позже займетесь, своим коллегам вы сообщите это потом... Я был сейчас на допросе, был в морге и только что вернулся в камеру. И утро уже!

...Я лежу на голых, грязных досках, нас двое в камере — я и Фархад, а старика Васену конвойный увел наверх.

Поджав под себя ноги, Фархад сидит возле меня, обла­ченный в чапан,— мой светлый, печальный брат-мусульманин.

— Его стоит послушать, доктор, он сообщит мне сегодня уйму полезных вещей!

Я лежу бревном, в нервном ознобе, словно что-то во мне тифозное, а Фархад поет мне песни. Причудливые пес­ни давно позабытых поэтов, он тормошит меня: "Послушай стихи Шарифа, он жил в Багдаде тысячу лет назад, в век хиджра. Его песни распевали все прекрасные женщины ха­лифата! В тридцать лет Шариф был уже знаменит ничуть не меньше своего великого учителя Ибн Хаджаджа. Он держал свой дом на широкую ногу, он был богач, но любил опу­скаться на дно, в пучину жизни, и объяснял это меланхоли­ей. Послушай же, Исса, какие песни он пел!

Мне говорили: утешься, ведь жизнь — это сон,
Когда он кончится — исчезнут заботы.
О, путник, блуждающий в ночи, если это была бы
Только сладкая дрема — я бы вознес ей хвалу!
Но это исполненный ужасов сон беспокойный..."

Моя безучастность и отрешенность пугают Фархада: "Почему ты, Исса, молчишь? Хочешь, я поведаю тебе об искусстве древних вызывать восторг посредством изящных мыслей, красивых слов? Хочешь — поведаю о радостной, пестрой жизни, об искусстве лести? Изящный стиль, возвы­шенное письмо — вот предметы моих приложений, а потому я вечно в экстазе!"

Я поднимаю с постели голову.

— Доктор, вы здесь, вы слышите? Во всем зиндане один лишь Фархад называет меня по имени. Вы ведь знаете, что означает "Исса" в переводе с арабского. Фархаду известна тайна пергамента "Мусанна", и в это утро он мне ее сообщит, я стану богат, как граф Монте-Кристо! И больше ска­жу—он уличит меня в ужасающем невежестве: во всей Бу­харе я окажусь чуть ли не единственным евреем, который не слышал о ребе Вандале.

"Песни Шарифа распевали влюбленные девушки и юно­ши, — продолжает Фархад, качаясь над моим телом, оглох­шим от горя. — А каждая певица и плакальщица зарабаты­вала деньги его стихами. Жала его стиха боялись знатные и богатые. Он родился в семье землекопа, был огромного роста и крепко скроен: люди смеялись, когда он пел о своем иссушенном любовью теле, которое ветер качает и треп­лет по сторонам. А поэт сплевывал туда и сюда, хлопал в ла­доши, откашливался и пел дальше:

Несмотря на слабость, паук построил себе дом,
Чтобы в нем укрыться, у меня же -
Ни дома, ни родины!
Навозный жук имеет поддержку от своего рода,
У меня же - ни любви от людей, ни поддержки!"

— Хватит, к черту Шарифа! - кричу я ему в истерике. — Моя машина человека убила, меня под суд отдают, в Сибирь я пойду!

От моего крика вздрагивает доктор Ашер, наклоняется и спрашивает:

— Попытайтесь хотя бы вспомнить, что за среда окружала вас, как эта зона выглядела? И не впадайте сразу в отчаяние, ваш организм ни для кого не представляет опас­ности! - А сам со страхом заглядывает мне в зрачки.

— Ах, доктор, оставьте, давайте слушать Фархада!

"...Не плачь, Исса, как слабая женщина, ты скоро до­мой пойдешь! С тех пор, как живет в Бухаре ребе Вандал, ни один еврей не пошел в Сибирь — ты разве не знаешь? Ты луч­ше плачь за меня, это мне будет худо, поэтому я и пою в по­следний раз любимые песни. Там, в Сибири, кожа моя по­чернеет, силы мои истощатся и духом я оскудею, -плачь по мне, Исса..."

"За что, Фархад, за пучок редиски? Брось, ты шутишь!" "О, Исса, я тебе удивляюсь: ни разу ты не спросил ме­ня, почему я пошел в медресе? Современный юноша, и вдруг - медресе!? Мир души моей вовсе тебе не интересен, ты за­нят исключительно самим собой, а это плохо... Начну с то­го, что сказал однажды обожаемый мною Шариф ар-Ради. Он играл на инструменте, наподобие домбры, и на нем натянута была одна струна, одна единственная: на этом смешном инструменте он себе аккомпанировал. Скажи, Шариф, отчего у остальных певцов музыкальные инструменты со мно­жеством струн, а у тебя всего лишь одна? И Шариф своим слушателям отвечал, он им так говорил: каждому человеку дана одна лишь струна, на которой ему играть, и вот я нашел ее. Те же, кто струны своей найти не могут, перебирают их во множестве, ищут и ищут. Так и я, Исса, давно я нашел свою струну и играть хочу только на ней. Все, что мне надо, это старинные рукописи, пергаменты... С детства мечтал я овладеть священной наукой древних "улам ал-авваил", чтобы чувствовать себя гражданином ислама — жить от Каж-гара и до Марокко под сенью Аллаха, молиться со всем мусульманским миром одними молитвами. Встречать, короче, повсюду одного и того же Бога. Работая поначалу перепис­чиком, я овладел тайным искусством письма. Если прочесть мое письмо снизу-вверх, оно заключает в себе ответ, наиско­сок - будет прекрасное стихотворение, если же читать его обычно, оно может служить либо похвалой человеку, либо же его порицать: в зависимости от толкования... Много тайн постиг я за время занятий в Китаб Аль-Байян — читальном зале при медресе: простым смертным доступ туда закрыт! Я прочитал историю бесстрашного морехода Синдбада, кни­ги чуть ли не всех географов старой греческой школы, хроники родов Осману, книгу "Луббаб ал-албаб" — Сердце­вина Очищенных, я раскусил "Пробный камень знаний" — рукопись казненного еретика Халладжа, писанную золотом на китайской бумаге и переплетенную в дорогую парчу и шелк, изучил пергаменты древних магов, врачей, алхими­ков, астрологов, дервишей, историков и законоведов... Пе­речислить все, что мною прочитано было, займет у нас много времени! Я приходил в Китаб Аль-Байян рано ут­ром, раскладывал вокруг себя гору книг — за этой горой меня и видно не было! Предупреждали меня самым серьез­ным образом, что эта гора однажды обрушится и задавит меня... Была в ту пору на мне просторная легкая одежда, а рукава халата глубокие как мешки, я хранил в них перья, нужные рукописи о чудотворцах древних времен. Они мог­ли из пустоты извлекать воду и пищу, летали по воздуху, могли заклясть череп и разговаривать с ним, ходили пеш­ком по воде, преодолевали в кратчайший срок любые рас­стояния, понимали все голоса природы, пересекали течения рек, побеждали могучих врагов одним только словом. Один чудотворец, будучи трупом, так смеялся, что никто не решал­ся подойти и обмыть его тело, а когда умер другой, умер на корабле посреди моря, то воды под кораблем разошлись, судно опустилось на дно, чтобы предать его земле, а после, когда все взошли на корабль, над могилой вновь зашумели волны... За что же я здесь сижу, хотел ты узнать: в самом ли деле за пучок редиски? О, брат, не будь столь легковерен! Чуть ли не с первого дня меня вынуждали шпионить за иностранцами, выуживать у них информацию, перевербо­вывать в нашу разведку. Короче, вести дружбу с теми, кто совершенно не интересен был мне и не нужен, обещая, ес­тественно, блестящую карьеру в будущем. Но я собой гор­жусь! Струны своей жизни не осквернил, ни разу не зазве­нела она против моей совести. Ведь издревле правоверному сказано: "Не будь среди братьев доносчиком!", ибо триж­ды в день, а то и пять раз, мы предстоим в молитве перед ликом Создателя, перед Судьею мира подлунного... Мало-помалу друзья перестали со мной здороваться, я стал ощу­щать вокруг себя пустоту. Я заглянул в эту бездну поглуб­же и ужаснулся, поняв, что что-то зреет, что-то против ме­ня готовится. В ту пору я и наткнулся случайно на любопыт­ный пергамент: как достичь Мекки, спустившись под землю! Страшный, заманчивый путь приглашал меня в таинствен­ный мир подземных долин, населенный духами смерти. И мне вдруг блеснуло: а почему не попробовать? Выбора все равно нет, мне надо исчезнуть, пересечь бы только гра­ницу, а там... Там я в знакомом мире, к которому уже под­готовлен, отчаянно его хочу! Для которого всю жизнь себя, собственно, и готовил. Решать в одиночку было трудно, ре­шать и молчать: малейшее слово, оброненное в стенах медресе, тут же делалось достоянием ушей начальства. Было трудно похитить и сам пергамент — на выходе из чи­тального зала всех обыскивают. Переписывать же его не имело смысла — пергамент был зашифрован и требовал определенной обработки химикалиями. Малейшая ошибка, и никогда не найдешь первого входа в подземелье. Крохот­ная описка, и больше не выбраться из могилы-ловушки. Затем я узнал, что в районе Газли из подземных пустот устроены гигантские хранилища нефти и газа. Пугала и Кар-шинская степь: пласты породы, приведенные в движение подземными ядерными испытаниями, могли осесть, обру­шиться. И этим вопросом я тоже интересовался: взрывные волны и радиация распространяются под землей по тем же почти законам, что и в воздухе... И все-таки я готовился! Аллах велик, я верил в свою звезду. И собирал помаленьку одежду, особые башмаки, средства жизни во мраке преис­подней, короче! Даже приемник купил транзисторный. Ведь только пройти под рекой, только Аму позади оставить, и там я... Но не успел, чуточку не успел! И мне, Исса, теперь отомстят, упекут далеко и надолго, ибо знаю великие тай­ны — что такое на самом деле медресе Сам-Ани! А тайны эти должны быть закованы в надежные челюсти — так нас учили...

— Доктор, вы здесь, вы не ушли? — я пытаюсь подняться с постели, но он немедленно отвечает:

— Здесь, здесь! Я все время с вами, дорогой Калантар, вы мечетесь, к вам нельзя подступиться, нельзя сделать укол.

— Да, доктор, я корчусь и вздрагиваю, я весь обливаюсь слезами — не обращайте на это внимания, это слезы любви, слезы жалости к брату моему Фархаду, слезы моего сострадания! Мы ведь спали с ним вместе на одних досках, спали в обнимку — еврей и мусульманин. Он был мне истинным другом, настоящим рыцарем дружбы, и это сделало нас выше родовой вражды. Мой бедный друг, он так и не узнал, и никогда не узнает, что этот пергамент не для него был со­ставлен, и не ему предстояло идти. Кто-то в самом медресе, всесильный и могущественный, был кровно заинтересован, чтобы ушли евреи, именно мы — безумные, имперские цели того человека! Ну а теперь, доктор, давайте услышим о ребе Вандале.

"Я никогда не знал, в котором часу он приходил и когда исчезал - это одна из его загадок! Не видел, чтобы он разго­варивал или обратился за помощью к кому из сотрудников читального зала: он подходил к полкам и сам вынимал, что ему нужно. Сидел же ребе всегда на одном и том же неизменно месте -в отдаленном боковом тупичке, где самые древние манускрипты, и никогда никого нет. Я к этим полкам много еще раз подходил, желая узнать, что он читает. Это были рукопи­си на древнеарабском, иврите, халдейском... Я убежден со­вершенно, что ребе проникал в Китаб Аль-Байян когда он хотел: не знаю, что предъявлял он охране на входе — пустую, должно быть, бумажку, если вообще ее предъявлял, и те принимали за пропуск. Еще мне сдается, что кроме меня никто его в том тупичке и не видел, он был окружен особой стеной невидимости... Я много о нем расспрашивал,   но мало узнал. Разве у вас узнаешь про тайны вашей религии или мистические тайны наставников? «Делай ограду вокруг Торы!» - сказано в вашем Талмуде, разве не так? Как с иноверцем, одни со мной вообще отказывались беседовать, другие же откровенно лицемерили, оговаривая иудаизм, проклиная Израиль. Но все-таки что-то я узнал и, как ни странно, — от "руки Москвы", художника Хилал Дауда, ко­торый на всех в медресе плевал... Однако о ребе он отзы­вался с большим уважением, выдающийся, говорил, каббалист, из польских евреев ребе — остался же в Бухаре исклю­чительно из-за сокровищ книгохранилища. Когда все воз­вращались в Польшу — жалкие остатки эвакуации, ребе на­ткнулся на редчайшие в своем роде книги — единственные в мире! Пути расселения евреев после падения Храма, на­ткнулся на следы пропавших десяти колен... Я расскажу тебе, Исса, с чего началось возвышение ребе, с чего нача­лась его слава великого чудотворца. А рассказал мне это все тот же Хилал Дауд — порочный тип и циник, чудовище с повадками диктатора.

В войну ребе Вандал попал в концлагерь. Был он тогда сравнительно молод, но даже там, в условиях легкой смерти, трижды на день молился, не дал снять с себя ни бороду, ни пейсы, ни разу не осквернился недозволенной пищей. Но самое непостижимое - каждое утро ходил на речку и окунался, совершая "микве" — так вы, кажется, называете этот обряд? Начальство же немецкое, испытывая перед ним мис­тический страх, приставило к ребе особого конвоира, чтобы тот сопровождал его к "микве"... И вдруг узнали евреи, что будет назавтра акция — полная ликвидация лагеря. Бро­сились, как ведется, к ребе! Со слов очевидцев, ребе отошел в дальний угол барака, разодрал на себе одежду, сел на пе­пел и начал молиться. Всю ночь он молился, взывая к Богу, и те, кто видели эту молитву, — более потрясающего зрели­ща в жизни не видели: казалось им, что вот-вот содрогнется вселенная, что обрушится небо или произойдет землетрясе­ние... Но занялся рассвет, наступило утро. В барак ворвались солдаты и стали гнать евреев на площадь: стояла колонна грузовиков на площади, должна была начаться загрузка.

И вдруг является гость — генерал со свитой. В черном, лакированном лимузине. И сходу спрашивает у комендан­та, что означает сей сброд на площади. Тот ответил, что ак­ция: "Акция, герр генерал, а в чем, собственно, дело?" Генерал обошел молча огромную массу обреченных и потре­бовал от коменданта исполнять все с подобающим герман­скому духу порядком: "Если даже всему миру идти в геенну и тартарары, пусть он идет туда в духе строгого поряд­ка и дисциплины". И велит отделить для начала мужчин от женщин! Стали толпу делить: отвели мужчин отдельно, отвели женщин отдельно. Затем генерал велит отделить взрослых от детей. Стали расталкивать, отрывать матерей от детей. Справились, наконец, и с этим. Но проклятой берлинской шишке и этого мало: велит поставить отдельно стариков, молодых и пожилых. Стали выискивать этих, и этих, и этих... Словом, чуть ли не до самого вечера продол­жалось на площади бессмысленное это топтание с перего­нами, покуда все не устали: жертвы и палачи. И все, нет уже, кажется, у генерала претензий, можно приступить к акции и к загрузке. "В котором часу вам было приказано начи­нать?" - спрашивает генерал у коменданта. И тот отвечает:

"Утром в десять!" - "Вот и распустите людей, а завтра в десять в том же порядке пусть и выйдут!"

А ночью в лагерь ворвались русские, какая-то колонна русская танковая совершила за ночь бросок, и этих евреев освободили!"

Я поднимаю голову над подушкой, чувствую себя отдохнувшим, умиротворенным, все во мне просветлилось.

— Который час, доктор?

— Вечер уже, дорогой Калантар, я вижу вам полегчало?

— О, да! - говорю. - Я пережил тяжелое утро... Но будет ночь, и этой ночью пойду я домой, меня отпустят, освободят! "Распустите людей..." - скажут. Такого вы нигде не увидите, ни за какие деньги: я приглашаю вас на спиритический сеанс, побудьте со мной еще, доктор!

bottom of page