top of page

Глава 16

ТРЕТИЙ ОТЧЕТ ДЛЯ ИЛАНЫ

 

Это было первое утро, когда Бешар нас вывел на боевые позиции, а пушкари-езиды молились солнцу и целовали камни, тронутые первыми лучами рассвета. Ребе вдруг отделился, подошел к обрыву, поросшему молодым дубняком, и стал пристально смотреть в даль, где в сизой дымке, за безотрадной глазу Халдейской пустыней виднелись холмы Ниневии с остатками Вавилонской башни, окрест­ности города Мосула. Ребе долго смотрел туда, погруженный в свои мысли, потом обернулся и сказал нам:

— Здесь некогда был рай, Ган-Эден, Адам и Ева гуляли здесь в прекрасном райском саду! А вместе с ними был и Господь Бог, радуясь юному миру – творению Своих рук. – И ребе простер вперед свою руку. – А теперь здесь яма и свалка – могила людей Потопа! Их сносило сюда со всей земли: трупы людей, птиц и зверей, сюда их сносило, где они согрешили. Их трупы смешались с тиной и грязью и стали нефтью. Поэтому здесь много нефти... Вы чуете, дети, какой разит на нас злобой оттуда? От этой башни, от Нимвруда – ну просто сатанинское веяние!

Любовь моя, я пишу эти строки со светлой печалью. Там я оставил их, на окраине рая, у Ган-Эдена – там они похоронены! – в тенистой, сырой долине, где цветут эфемеры и астрогалы, где скачут по скалам газели, а в звездные, холод­ные ночи выходят охотиться лисы и леопарды.

Лань моя, в этом раю и я был некогда счастлив – я воевал за Израиль! Я, Исса Мосули, был здесь королем на золотом, прекрасном дне своей жизни.

Сейчас я подумал, что ничего не случилось бы с нами, если бы не наши вещи. Мы бы свернули, ушли, и все остались бы живы...

Мы бросали вещи, если вы помните, и уходили. А после они всегда были там, впереди, где мы собирались заночевать, и вдруг наши вещи попали к разбойникам! Прекрасно помню, как это случилось, как шли мы голодные, а нас, измученных, дразнили в пещере запахи – мяса, похлебки, пе­ченого хлеба... Потом мы увидели их – в тюрбанах, в длин­ных, до пят, абах, похожих на бурки. Они сидели на войлоч­ных кошмах, глядя на наши тюки с мистическим ужасом, не решаясь даже притронуться к ним.

Мы вылезли из пролома и увидели зал, где пылали костры, а в котлах булькало варево, и жарился на козлах с воротом жирный барашек. Едкий дым стал слезить ребе глаза, и ребе вдруг чихнул.

Мы прятались в это время за камни, и мигом заклацали карабины в руках у вскочивших разбойников. И ребе к ним вышел... Он вздел к небу руки, выпрямился, сделал­ся выше, а каменные своды наполнились его громовым голосом: «Из глубины взываю к Тебе...» И ребе пошел прямо на них.

Дальше случилось вот что. Мелкими шажками ребе шел и шел на разбойников, произнося на ходу те несколько тайных слов, известных в мире лишь редкостным каббалистам, и стена расстрелыциков наших дрогнула. Один за другим они стали опускаться на пол, легли и успокоились. Но один из них по-прежнему стоит на ногах – в белой абе, в тюрба­не. «Неужели еврей?!» – думал ребе, прекрасно зная, что только против еврея его магические заклинания не имеют силы. Заклинания, в которых содержится одно из сокровен­ных имен Бога.

И ребе вдруг произносит: «Шма, Исраэль...» – как первую часть пароля. И все мы услышали четко и радостно в ответ:

— Адонай Элохейну, Адонай Эхад!

Так состоялась, Илана, наша первая встреча с Бешаром, ставшая для всех роковой. Но я ничуть не жалею, а снова хотел бы ее пережить, когда последняя смертельная обреченность в один миг оборачивается восторгом и избавлением. И пережив однажды такое, ты жаждешь этого снова и снова, не в силах больше свидетельствовать о другом.

Мы лежали, уткнувшись носом в мокрые камни, а ребе Вандал и Бешар, позабыв обо всем на свете, пылко и взахлеб чирикали на иврите. Наконец ребе вспомнил о нас и по­звал знакомиться. Пройти к ним было не так-то просто: дорогу загромождали тела поверженных, с бритых голов свалились тюрбаны, руки и ноги были у них подвернуты, в бока им утыкались стволы собственных карабинов. Мы эти грузные туши принялись переворачивать, кряхтя и надрываясь, укладывали рядком. А ребе при этом говорил ко­мандиру, что все они могут проснуться, что спят, что может их разбудить, когда угодно.

Мирьям пошла к котлу, поправила под ним головешки, попробовала варево из половника. Потом сняла кусочек мяса с огромной бараньей туши, обожглась и стала дуть на паль­чики, дуть и облизывать их, и это Бешара рассмешило.

Ребе же был возбужден. Он весь сиял и говорил нам, сияя, что Святая земля, куда мы так долго идем, – она к нам приблизилась. «Дети мои, это муж Святой земли, израильтянин! И наши скитания, с Божьей помощью, кончились».

Все было странно и подозрительно: куда мы вышли, где находимся? И почему так по-разбойничьи выглядят израильтяне? А этот Бешар – он же типичный араб! И я стал уси­ленно вычислять: «Вот наши вещи, с ними ошибки никогда не случалось, – это пещера Палеагура, израильтяне здесь быть не могут, здесь курдские горы, Ирак...» И вообще, свою первую встречу с израильтянами я мыслил себе более романтично. И обратился к командиру на чистом арабском:

— Во имя Аллаха милостивого и милосердного – хвала Аллаху! Да будет тебе приветствие Мухаммада, как и всему роду твоему.

Это витиеватое приветствие привело командира в восторг.

— Ты тоже из Бухары? Как зовут тебя?

— Исса! – ответил я. – Родился-то я в Бухаре, но род наш мы ведем из Мосула, это должно быть где-то отсюда поблизости...

— Вай-ле, больно уж непонятно! Давай-ка лучше перейдем на иврит, страшно по ивриту соскучился!

Я развел руками: иврит, дескать, не понимаю. И обвел рукой поверженных и храпящих.

— А кто эти люди?

— Мои зенитчики, люди шейха Барзани. Вы находитесь в зоне активных боевых действий, – и Бешар показал рукой впереди себя: – Но оттуда приходят евреи, я ради них, собственно, здесь и торчу. Приходят ко мне евреи и летят на родину – через Турцию, через Иран. – Он обнажил в улыб­ке молодые, крепкие зубы, в кроткой, еврейской улыбке, и добавил: – Не так все просто, конечно!

— А с нами что будет?! – воскликнула Мирьям.

Я каждое слово переводил нашим, они стояли рядом и задавали десятки вопросов.

«...Он ради нас тут живет?»

«...Его прислали специально для встречи с нами?»

 «...Он знал, что мы вышли, он ждал нас?»

Десятки, короче, вопросов, и я переводил, мне тоже не терпелось узнать о странной миссии этого человека.

— Поживете, свыкнетесь, сколотится партия – тоже поедете, – отвечал он уклончиво.

Тогда я похлопал себя по бедру, по пергаменту.

— Видишь ли, что получается? Шли мы сюда по карте, она у нас верная! Карта нам говорит, что в этой местности обитают разбойники, а имя им гирде – дикие, зверонравные люди, живут исключительно грабежом...

Ну а теперь для вас, моя лань! Надеюсь, вы понимаете, что мои познания в курдском вопросе не были столь наивны, как я это говорил? Не мог же я взять и ляпнуть ему, кто я на самом деле.

Там, в медресе, все конфликты, все горячие точки в Азии, Африке и на Ближнем Востоке составляли первейший предмет самого пристального внимания и нашего изучения. Да­же сейчас, в палате, судорожно карабкаясь в провалах сво­ей памяти, я помню песню Джамиля Сидки – теоретика курдской революции, чью биографию мы учили. И эту песню учили, ставшую гимном восставших курдов, чья исступ­ленная погоня за призраком собственного государства на­считывает много веков:

 

Вставай, кто проклят был, навстречу свисту пуль,

Тогда узнаешь о счастливой доле.

Или туда, где жизнь твоим глазам предстанет,

Как честь, которую отвоевали,

Или в могилу! – твой темный дом не лучше!

 

Такие песни нас вынуждали заучивать наизусть, ну а длительная, бессмысленная война курдов за свою независи­мость преподносилась нам как история борьбы коммунис­тической партии Курдистана, загнанной в глухое подполье. Еще мы учили, что курды населяют здесь несколько горных провинций, именуемых ливами, что политика багдадских властей по отношению к курдскому меньшинству – это туран, что означает: «Очистим страну от курдов, это наша религия!» Знал я и то, что курды сумели создать подобие регулярной армии, что ищут повсюду могущественных покровителей. Тех, кому выгодно в этот район проник­нуть... И вот, моя лань, я все это вычислил. С одним из таких «покровителей» я и трепался сейчас на чистом арабском.

Для начала Бешар нам запретил общаться между собой по-русски.

— Русскую речь здесь ненавидят! Ровно неделю назад, – стал он рассказывать, – по нижней дороге проследовал обоз грузовиков, набитых русским оружием. А пару дней назад в Равандузе, у нас буквально под носом, побывала группа русских офицеров под видом спортсменов-альпинистов, и тут же налеты бомбардировщиков участились и стали более точными. Пока они спят, – перешел Бешар на шепот и обвел рукой поверженных своих бойцов, – скажу вам больше: им показалось, что ваши мешки и тюки тоже доставили русские. Они мне божились, что этих носильщиков русских видели собственными глазами.

У всех у наших читался в глазах отчаянный страх.

— А можно нам говорить на идиш? – поинтересовался нервный Фудым.

— Сколько угодно! Общайтесь мимикой, жестами, мычанием – все вам простится, но не по-русски, только не по-русски, ради Бога.

А я уже чувствовал себя человеком военным, мобилизованным, как бы израильтянином, и к этому часу меня го­товила сама судьба. В медресе нас учили еще, что каждый на­род воюет тем оружием, что находится на уровне его интел­лекта. И это оружие я прекрасно знал: зенитки, радары, бомбардировщики – ненавистное курдам русское оружие... Мой цепкий глаз давно заметил в пещере ящики с минами и детонаторами – родные надписи на этих ящиках. Стаби­лизатор от сбитого МиГа... И даже самовар русский, кото­рый кипел поблизости. Это меня рассмешило: весь в цар­ских орлах, с гирляндой медалей – медный красавец. И по­думал: а кто его здесь оставил? Не мой ли дядя Ашильди – сувенир далекой России из прошлых времен?! Шел мой дядя в ту же сторону, что и мы, шел из России равно полвека на­зад, почему бы и нет?

Здесь, в сулеймановой ливе, жили курды-езиды, чья вера – это борьба двух начал: добра и зла, света и тьмы. Бог, считали они, это добро, а сатана – зло, поэтому добиваться расположения надо именно у сатаны, а Бог и так добр! Сатану умащать, сатане поклоняться и приносить жертвы. И этот же сатана, между прочим, в образе пестрого павлина как раз и находился в нашей пещере.

Слух о нашем прибытии в ту же ночь распространился по всему плоскогорью. Твердо веря в переселение душ, будучи убеждены, что халиф Язид, их пророк и учитель, каж­дый раз является своему народу в ином обличье, они приня­ли ребе Вандала с его невиданной бородой за халифа

Язида, вышедшего к ним на сей раз из преисподней с нами – чуточку странной свитой.

 

Приснилась мне эта картина или была наяву? Облитые утренним солнцем скалы, воздух, наполненный звоном цикад, роением пчел и шмелей. Босая, в ситцевом платье, сто­ит Мирьям возле зенитки – свежая, умытая, простоволосая, издали мне улыбается, машет к себе рукой, и я лечу к ней. Лечу тропинкой между медовых трав, весь мокрый от по­та, в одних трусах, громко кричу и смеюсь: «Посмотри, что я тебе принес!» Локти мои прижаты к туловищу, я мощно и глубоко дышу. Подбегаю к ней и поворачиваюсь: вся спи­на у меня облеплена слепнями и золотыми мухами – сосут мой пот, черная, шевелящаяся корка. Она вскрикивает испуганно: «Господи, сумасшедший!» и бьет меня по спи­не полотенцем. Потом вытирает мне спину, она меня в спи­ну целует: «Господи, как я тебя люблю!..» Вот я и думаю, лань моя, приснилось мне это или на самом деле любила?

Каждое утро я принялся бегать, изгоняя из легких смрадный, застоявшийся воздух гнилых пещер. Смастерил из бре­зента самодельный мешок – шорной иглой и бычьими жи­лами, набил его войлоком и щебенкой, подвесил на дерево и стал тузить по нескольку раундов в день. Я уходил купать­ся в ледяную речушку на конце медвяного поля, уставлен­ного ульями. Потом увлекся пробежками наш командир, а еще через день стали бегать с нами Хаджи Феро и Керим-Ага – сухие скуластые парни. Потом и Дандо стал бегать, толстяк Дандо с лицом навеки уставшего грузчика: все трое с моей зенитки. Заряжалы мои...

Я учил их боксерской стойке, простым ударам в голову, ныркам и защитам. Мы прыгали через скакалки, поднимая под деревом тучи пыли, а кругом толпился народ, глядя восхищенно на невиданный аттракцион: «Вай-ле, Исса, хуп, Ис-са! Готовь хорошенько наших парней против этих качахов!», и кивали при этом вниз, в сторону Багдада.

Я вспоминал при этом дубовую рощу Дворца пионеров, себя самого на чугунной скамейке, когда восхищался Бейли, моим тренером, и думал так: «Мой старый Бейли, смотри, кому я передаю твое мастерство! Кому и где… Я – твое порождение, как бы твой потомок, и это твоя целиком заслуга», и слушал при этом одобрительный гул зрителей, вооруженных карабинами. Даже дети и женщины – на чисто­породных скакунах: «Вай-ле, Исса! Хуп, Исса!»

Питаясь простой, здоровой пищей, раз от разу вдыхая все глубже живительный горный воздух, я постепенно окреп, а мышцы мои обретали былую силу. Как бы в награду за все мои пещерные муки я оказался в удивительном доме отдыха, в горном спортивном лагере.

Ребе же Вандал проводил эти дни в полном одиночестве, отрешенный от всего мира.

Утром, сразу после молитвы, он уходил к обрыву, садился на ящик из-под снарядов и, подперев голову рука­ми, часами глядел вниз, погруженный в глубокие размышле­ния. Смотрел туда, где был некогда рай, ставший могилой человечества после Потопа, видел развалины Вавилонской башни, деревушку Ниневию между двумя холмами... Я и Бешар к нему подсаживались, пребывая в неведении относи­тельно странного молчания ребе, и заводили разговор о по­годе или об обеде, а более решительный Бешар откровенно спрашивал: «Когда же халиф Язид явит народу свое лицо? Когда позволит прибегать к его бахту?»

— Это еще что такое? – отзывался ребе и снова уходил в свои мысли.

 Терпеливый Бешар ему объяснял, что клятва бахтом – великое дело у курдов. Бахтом знатного человека курды клянутся друг другу и ничего лживого не подтверждают, а если хотят кого-то убить и тот прибегает к бахту, то вина человеку прощается и его спасают от смерти.

Ровно в полдень ребе вставал и шел за скалу, где творил минху – полуденную молитву. Там он снова сидел на земле и снова, как прежде, посыпал себя пеплом, разры­вая одежды, скорбя и каясь неизвестно в чем. Туда ему Мирьям носила обед: мед, финики, козье молоко, и ребе ел отдельно от всех, словно заклявшись переступать порог пещеры. А Фудым однажды брякнул про это: «Наш ребе переступает основную заповедь еврейства: возлюби ближ­него своего, как самого себя... Почему ребе от нас отдалил­ся?» Но на другое утро ребе опять шел к обрыву, опять са­дился на ящик, вперив измученный, неподвижный взгляд в сторону Вавилонской башни – руин царя Нимвруда.

Слушая рассуждения Бешара, ребе тяжело вздыхал, а Бешар ему рассказывал:

— Здесь столько демонических сил, ребе, что я ощущаю их каждой клеткой... Ведь целью строителей этой башни было восстание против Бога. Этот Нимвруд сам хотел стать Богом, подменить людям Бога, вот и смешал им Господь языки, рассеял по всей земле, вот и вражда поэтому...

Ребе был бледен, беззвучно шевелил губами, а я и Бешар обменивались взглядами у него за спиной.

— Порой мне кажется, что проклятие Нимвруда несут на себе мои бедные курды, – продолжал Бешар. – Что курды – его прямые потомки, и все их войны напрасны, им не создать своего государства вовеки веков. Проклят тот, в чьем имени присутствует слово «меред», что означает смута, восстание, – отрешение от Всевышнего!

— Ну да! – отзывался ребе. – Кожаные штаны Нимвруда...

— Вот именно, штаны Нимвруда, сшитые из кожи Первородного змея, – подхватывал эту мысль Бешар. – Бог на­делил эту кожу особым заклятием, а Нимвруд их надевал, и все боялись его. Он самых свирепых хищников мог за­просто брать голыми руками, поэтому и стал царем, прославившись, как герой и силач. Все поверия курдов тоже идут от этих штанов: если курду встретится барс или медведь, это считается у них добрым предзнаменованием.

И вот однажды ребе нарушил обет молчания, его прорвало, как плотину в весенний паводок.

Был тихий звездный вечер, мы все сидели у входа в пещеру, слушая звоны комариных столбов, кваканье лягушек и подвывание шакалов в соседних ущельях. Вдыхали горький запах полыни вперемешку с кизячным дымом, когда возник неожиданно ребе в сопровождении Авраама Фудыма. Длинные седые волосы ребе были мокрыми, он только что совершил микве в ледяной запруде, где каждое утро купались и мы, и с ходу набросился на Бешара:

— Послушайте, грамотный израильтянин! Известно ли вам, что Моше Рабейну, когда разговаривал с Богом в Египте или просто молился, то выходил из города – подальше от идолов?

— Знаю, ребе! Это я в школе учил, в родной Тверии. Почему вы это мне вспомнили?

— А потому, что не могу я жить и спать вместе с вами в пещере, где находится идол – существо, имеющее быть сатаной!

— Всех-то делов, ребе?! – вскричал Бешар и мигом вскочил на ноги. – Всех-то делов? – сказал он, появившись через минуту с пестрым в руках павлином и унося эту мерзость подальше. – Ребе, что же вы столько молчали? – спра­шивал он, перетаскивая из-под скалы в пещеру посуду и одеяла ребе.

В ту же ночь ребе сотворил курдам первое чудо. Лань моя, это было первое чудо в бесконечной цепи чудес, прославивших имя «халифа Язида» на все окрестные ливы – Сулейманию, Киркук, Диялу. Эта слава спустилась дальше, до самой Сасунской казы, и пошла – к Мосулу, в Ниневию, Вавилон!

Помню, как пришел в пещеру сияющий Бешар в сопровождении растрепанной женщины с решительным лицом. Ее звали Раба, в руках у нее был теленок, предназначенный в дар «халифу». И Бешар поведал нам, что сын Рабы долго болел и даже находился при смерти. Босая Раба ходила к зейрату – там жил чудотворец. Потом возжигала лампа­ды возле постели сына, вешала амулеты. Но в ночь появле­ния «халифа Язида» Раба дала обет в своем сердце: если Ал­лах исцелит сына, она влезет живая в могилу и пробудет там ровно семь дней. И вот сын ее выздоровел. Должна ли Ра­ба сойти в могилу? Сын ее встал с постели, ест и пьет, на­ливается силой. Что Рабе делать?

Потрясенный нелепой дикостью ее обета, ребе велел спустить теленка на пол, затем осведомился у Бешара на иврите: «В своем ли уме женщина?» А Бешар весело отвечал, что курды страшно упрямы в исполнении своих обетов и, если взбредет им что в голову, никто не в силах изменить их решение. «Раба была у муллы, и мулла запретил ей. Ра­бу отговаривает все плоскогорье, а гроб уже приготовлен и могила вырыта. Люди хотят только знать: нужно ли обря­жать Рабу, обмывать и оплакивать?»

Ребе долго гладил шелковистую холку теленка, долго хлопал его по бокам и наконец сказал:

— Ступай, женщина! Ты выйдешь с духом жизни в ноздрях, как мы из глубин выходили!

И Раба сошла в могилу. Рано утром при невиданном скоплении народа она сошла туда, а через неделю, в этот же день и час, ее извлекли, и Раба была живой.

Но больше всего укрепилась за ребе Вандалом слава исцелителя заколдованных женихов. Тех, кто в первую брачную ночь не исполнил обряд лейль-хатун-дахля, кто не ударил пинком ноги двери спальной комнаты, не опрокинул кувшин с водой у порога невесты, кто не стал мужем своей жене и по сей день носит гнусную кличку мардуб либо мачбус, ибо гордость их и мужское достоинство навеки опорочены и уязвлены: некий джин или черный маг связали в узел нитку, вытащенную тайком из его одежды, либо бросили в омут лист с заклятием, либо колдунья нафса плюнула на пол, либо кто-то подвесил жениху косточку удода... Взяли птицу на кладбище, развели в полночь огонь на могиле и, отвернувшись, убили удода. Убили и опустили в кипящую воду, варили, варили долго, покуда не остались голые косточки. Эти косточки вынули из котла и бросили в реку. И та косточка, что поплыла, – волшебная...

В те дни, полные страха и ожидания, когда Раба лежала в могиле, а все плоскогорье считало дни ее погребения, и люди заключали пари, выйдет ли Раба живой, Дандо поведал мне тайну своей печали. Толстяк Дандо с лицом навеки уставшего грузчика, мой заряжала и мой боксер, с ко­торым стряслось нечто похожее.

В ночь его свадьбы Дандо, сопровождаемого весельем друзей и громкой пальбой из ружей, втолкнули в спаль­ню и больно кольнули булавкой. Когда же он снова вышел к друзьям, рассевшимся тут же за дверью, то на вопрос «ха­мам ав гураб?», что означает «ворон или голубка?», Дандо лишь горько и безутешно заплакал, а весь дом сотрясся от криков отчаяния... Сначала казалось, что слабость продлит­ся недолго, но это держалось стойко, ввергая бедного Дандо в пучину отчаяния. Он побывал для начала у знаменито­го чудотворца, где прикладывался губами к его перстню: «Я прибегаю к силе Аллаха, я прибегаю к могуществу Ал­лаха, я прибегаю к словам Аллаха...» Потом он поехал в свя­той город Анн, где настоятель мечети лечил его молотком: взял молоток, обмотал его шерстяной ниткой и бросил в Ефрат, полагая, что нитка всплывет и это сразу вернет Дандо неукротимую силу быка. После этого он побывал в Самарре, где имам мечети клал его на живот, прыгал на спину и громко выкрикивал заклинания из Корана: «Если спросят тебя о грехе – Аллах разрушит твой грех полностью!» и прочитал после этого ровно двенадцать раз: «И снимешь оковы с наших сердец!», посыпая порошок в воду вместе с кусочками сурьмы. А еще побывал Дандо в окрестностях Рамади, где его лечили яйцом от черной курицы, на котором колдун писал магические слова. Таких яиц было сварено три – одно ему, второе невесте, а третье рассечено пополам, и оба съели по одинаковой части. Словом, вконец отчаявшись, жена Дандо повесила себе на шею большую жемчужину, именуемую рыбьей слезой, была у кади и взяла развод. Развод, правда, временный, но через год он должен стать окончательным.

В день извлечения Рабы из гроба, когда на всех высотах и скалах забили «барабаны тревоги» и началось веселье и празднество, и все плоскогорье дрожало от конских копыт, ибо весь этот день и еще три дня продолжались скачки, палили в воздух из карабинов и пускали в небо дрессированных соколов, и весь народ от мала до велика нарядился в лучшие одежды, а тонкий, серебристый воздух был напол­нен беспрерывными песнями и игрой на музыкальных ин­струментах, я отвел Дандо в молодой дубняк, посадил на ящик и поведал ему об удивительном свойстве «халифа Язида» источать целительные флюиды.

— Мы жили, Дандо, в другой земле, далеко отсюда, и там, в той еще жизни, меня и мою невесту заразили дурной болезнью. И вот – мы оба здоровы, как видишь! Попро­буй и ты: обойди «халифа» кругом, обойди его семь раз или семьдесят, приложись устами к его одежде и расскажи о своей беде. Увидишь, это тебе поможет!

Лань моя, угадайте! Очень скоро жена Дандо сняла с себя жемчужину – слезу безутешного горя невесты – и принесла в подарок «халифу».

 

* * *

Мы сидим на пологой вершине холма, чьи мягкие ли­нии, теряясь вдали, переходят в каменистую степь и пустыню. Убитая кругом тишина. Мы сидим на жухлой осенней траве, а ребе мне говорит, что именно здесь ходил и проро­чествовал Иона, призывая жителей Ниневии к раскаянию.

— Они раскаялись, эти язычники, и заслужили тем самым великую честь – Господь привел их под стены Иерусалима, чтобы разрушить его. Они раскаялись, варвары и язычники, а Израиль нет, Израиль упорно был глух к отчаянным воплям Ионы... А этот холм, на котором сейчас мы сидим, называется холмом раскаяния, ибо тут это было!

Мы долго потом молчим, смотрим с ребе на соседний холм, застроенный глиняными домишками, на мечеть Наби Юнеса, что напротив. Кружась, падают листья в фисташ­ковом саду при мечети. Мы вдыхаем запахи увядающих трав. Мне удивительно хорошо под этим нежарким осенним солн­цем. Я чувствую себя Ионой, чувствую себя ребе Птахьей – будто снова вернулся сюда и со щемящей радостью узна­вания вдыхаю восточный ветер, пахнущий снегом, узнаю эти кучевые облака, плывущие к нам от белых гор, эти мутные, шоколадные воды Тигра... Снова вижу себя в нашей гостиной, устланной красным линолеумом, а за спиной, в простенке, – грамота, выданная патриарху яковитов «реш агалута» ребе Птахье, который жил здесь когда-то... Ветер доносит сюда вонь сероводорода от старой турецкой крепости: обмелел Тигр, буйволы переходят реку вброд, слышу с реки стук – женщины бьют белье на деревянных досках.

— А вот спускается наш израильтянин! – слышу я голос ребе.

До нас доносится песня Бешара. Он рвет на ходу шиповник, шелушит и кидает в рот. Облачен крестьянином: в ря­бой, небрежно повязанной чалме, в грязной белой рубахе с закатанными рукавами, кривой кинжал за поясом. Мы с ребе одеты примерно так же. Каждый раз, отправляясь по своим делам, Бешар прячет нас в пустынной местности, опасаясь, что ангельский лик ребе и его знаменитая борода сразу же вызовут подозрения.

Бешар говорит, что собирает военную информацию, что здесь повсюду у него свои люди... Время от времени Бешар спускается в Месопотамию и Двуречье – агитировать ехать в Израиль евреев. «Сколотится группа, и сразу поедете!» А в горы покуда никто не пришел, и мне это очень не нравится: плохо, видать, агитирует.

Потом я думаю: «А может, наоборот, – заинтересован как раз задержать нас подольше? С тех пор, как мы у него объявились, все военные действия в курдских горах странным образом прекратились: пропали МиГи – патрульные и разведочные, прекратились в ливах бомбежки, и курды твердо поверили, что это имеет прямое отношение к «ха­лифу Язиду» – покровителю их народа. Да и сам Бешар не такой уж простак, чудеса ребе Вандала слишком уж очевид­ны, понимает Бешар.

— Что вы скажете на наших евреев, ребе? – спрашиваю с кривой усмешкой. – Израильтянин их агитирует, а поднять не может! Ну и народ – везде одинаковы: что Бухара, что Вавилон! – И продолжаю уже с откровенным цинизмом: – А может, и с Ионой обстояло именно так: был послан сюда к евреям, чтобы раскаялись, чтобы домой уехали, а вместо евреев враги пришли в Иерусалим. Знал, бедный, прекрасно знал свой народ! Он даже с горя, на корабле еще, в море бросился, а рыба его проглотила да и доставила точно по адресу. Ходил обезумевший Иона, ходил и кричал по этим холмам: «Раскайтесь, идите домой!»

Ребе смеется, глядит на приближающегося Бешара и хвалит его подозрительность:

— Не знаю, Иешуа, как обстояло с Ионой, но то, что наши евреи даже чудо берут под сомнение, это уж точно! Ведь вещи-то наши сами пришли... А этот думает, что русс­кие принесли, только об этом и думает! Все ему русские мерещатся, все проверяет нас! – смеется ребе.

Эта дикая, неожиданная мысль надолго застревает в моем мозгу и ужасает меня. А ребе снова смотрит на мечеть Ионы, на древние стены Ниневии, все еще сохранившие изображения чешуйчатых драконов и бородатых богов, на остатки башен, которые покрывали некогда золоченой кожей, содранной с пленных воинов, а там, во дворце Сенехериба, сидели в клетках цари завоеванных стран и толкли в каменных ступах кости собственных предков, привезен­ные из фамильных склепов вместе с ними.

Ребе тяжко вздыхает. Он говорит, что Иона похоронен здесь, что душа пророка болела за Храм, которому быть разрушенным.

— Кто похоронен в Вавилоне, тот похоронен как бы в Ие­русалиме, а кто похоронен в Иерусалиме, тот лежит под престолом Божьим...

 

В последние дни сентября, минуя бесчисленные кордоны бассистских качахов, мы вернулись в горы по пыль­ным, разбитым дорогам – к нашим друзьям и зениткам.

Стояли последние дни бабьего лета, и в ровных, тугих струях, сквозивших с окрестных хребтов, все упорнее, все настойчивее слышался запах снега, и укрывались мы по ночам толстыми одеялами и овчинами.

Приглядываясь к мрачному виду командира Бешара, было легко прочесть, что это опасное и дерзкое путешествие мы проделали зря, что на душе у него остался больной и глубокий след за «этих болотных внизу евреев», а я, пытаясь проверить, не лицемерит ли он, старался его утешить: «Тебе бы скорее радоваться! Ведь всю зиму мы проторчим у тебя. Разве со дня появления ребе ты не вкусил от прелестей мирной жизни?» Но он оставался угрюм и бурчал недовольно: «Какого же черта я здесь торчу, если не ради вас, галутских евреев?»

Больше всех оказались убиты мои боксеры – обижены и расстроены как малые дети, которым с ярмарки не привезли обещанных гостинцев. Бешар пустил слух, что мы едем в Багдад: «Едем покупать перчатки, мешки и скакал­ки – все настоящее!» А привезли фигу, забыли.

Лань моя, был месяц элул, и Судные дни приближались. Ребе стал подниматься задолго до рассвета, зажигал в пещере светильник, омывал пальцы рук и полоскал рот и прини­мался читать слихес, сидя на пепле, как клушка, посы­пая голову полными пригоршнями. Потом он выходил на­ружу, запрокидывал голову далеко назад и, обратившись к Иерусалиму, к пылавшему нежными красками восходу, будил все плоскогорье звуками шофара, обхватив мощ­ный витой рог обеими руками. И все обмирало кругом, слу­шая эти звуки, взывающие каждую живую душу к раскаянию и очищению. «Тру-у-у-ааа, тки-и-и-ияяя, шва-а-а-рим...» – нес­лось по горам и ущельям, а пушкари-езиды еще неистовее кидались на землю и лобызали камни, тронутые первыми лучами рассвета, ибо так предписывает им их религия – целовать на рассвете камни, которых коснулось солнце.

В эти именно дни я стал просыпаться от страха, весь в ледяном поту.

Были мне странные сны: я блуждал по темным подвалам, пронизанным тлением, плесенью, путаясь в тугой, омер­зительной паутине, чуя при этом, что здесь, в этих страш­ных подвалах, прячется нечисть, подстерегает меня, и я ум­ру сейчас от разрыва сердца. И не столько пугала смерть, как четкая мысль о том, что вместе со мной умрет и душа, навеки закоченевшая, и сразу же просыпался, чувствуя облегчение: «Это пещеры, пережитые ужасы... Это не может пройти бесследно, это пройдет...», и обводил глазами непроницаемый, сгустившийся мрак, и снова с головой укры­вался, словно хотел спрятаться от какого-то невидимки, который стоит рядом и молча на меня взирает – распрос­тертого на полу, точно жалкий червяк.

Но больше не мог заснуть, ожидая, что на меня ОН навалится, удушит, и память об этом умрет вместе со мной... Я будил Мирьям, прижимался к ней, стуча зубами от стра­ха, безобразно трясясь всем телом, а она меня гладила, це­ловала вялыми губами и продолжала спать. И я опять попа­дал в подвалы, где сам воздух был пронизан невыразимым ужасом и прятались бесы, готовые сотворить со мной нечто неслыханное: разорвать мою душу и рассеять ее материю – этот зыбкий эфир, которого Бог отринул, презрел, что бе­сы вольны со мной сотворить все, что угодно...

И вот однажды увидел… Серый призрак – плотную фигуру. Он стоял слева, опираясь на посох, а на груди у него от­четливо проступал белый треугольник острым концом кни­зу. Меня поразило ощущение громадной массы, заключен­ной в этой фигуре, его немыслимой тяжести, тягости, и стал подбирать ему имя. Сначала я назвал его големом, но тут же понял, что скорее подходит ему «белый карлик», из-за его неземной природы. Я изучал его с любопытством – эту фигуру как монумент, а он проступал в осязаемой мгле рас­плывчато, вместе с круглой, как шар, головой. Откуда он за мной увязался? Кто это? А этот безликий смотрел на ме­ня пристально, читались презрение, укоризна, скорбь. Нет, он смотрит на меня с жалостью, ему все обо мне из­вестно и жаль меня бесконечно!

Лань моя, вы хотите, конечно, знать, а что же делали остальные, покуда мы были внизу – в Халдее, Месопота­мии? Чем занимались Мирьям, Фудым и Дима Барух, покуда мы плыли на узких таррадах, похожих на гондолы, продираясь сквозь тростниковые джунгли, при помощи шестов сквозь бесконечные болота, кишащие личинками шистоматоза, покуда Бешар вел толковища свои среди болотных евреев?

Мирьям моя заделалась санитаркой и устроила в роще нечто наподобие госпиталя или лечебницы – полевой госпиталь. Старик Фудым вспомнил свое ремесло парикмахера и заделался далаком – полковым цирюльником, и эта почетная должность оплачивалась у курдов щедрой рукой. Ну а инженер Дима Барух с маленьким отрядом строите­лей за короткий срок проделал массу усовершенствова­ний: они прорубили в скалах новую сеть окопов, построили над обрывом бетонные огневые точки, подвели массивные фундаменты под все три наши зенитки... Наполняя однажды мешки с песком для защитной стенки вокруг зениток, я заметил ему, что слышал, как всю ночь он маялся под оде­ялом, и спросил откровенно, не мучают ли его кошмары, как и меня.

— Ага! – признался он. – Станислав Юхно появился...

Меня же при этом как будто мешком по башке шмякнули! Вот этим самым мешком с песком, который я засы­пал для стенки... Увидел вдруг сразу нас всех троих на страш­ной высоте Вабкентского минарета, дыбом стоящую Бухару и море огней под нами – родимого зверя, с которым проща­лись, странное существо с попугайным клювом, что обещало везде нас найти, где бы мы ни были, – пророческий сон Ди­мы перед нашим спуском под землю.

— И что, снова душит тебя?

— Ага, и хохотал, страшно довольный... Впору хоть назад повернуть!

Лань моя, вспоминая сейчас эти страшные дни, я всего отчетливее вижу ребе Вандал, исполненного невырази­мой печали. По нескольку раз в день он приставал настой­чиво к каждому из нас, своих спутников: «Дети мои, в чем я провинился перед вами? Скажите обо мне что-нибудь пло­хое, в чем мне каяться в Судный день? Ведь если человек не простит человеку, то и Бог не простит нам!»

А я кричал ему лицемерно: «Ребе, какие за вами грехи? Да вы же сама святость!»

Но он просил, он упорно настаивал: «Хоть маленький грех, ну пожалуйста! Нет праведника, который творил бы одно добро и не впал бы при этом в ошибку и заблуждение!», и это оставляло в моей душе тягостное предчувст­вие, ощущение обреченности, тупую боль, сверлившую по­стоянно затылок.

И вот наступила ночь Судного дня. Мы все поели – они поели в последний раз в этой жизни. Ребе рассадил нас вокруг себя, наша трапеза происходила при свете толстой свечи. Ребе говорил долго, странно, а мне особенно ломило затылок. То именно место, где, по словам ребе, из двух душ, обитающих в человеке, – живет Божественная, а не животная. Дикая боль поглощала целиком мои мысли, поэтому я плохо его слова запомнил. Последние слова, обращенные к нам…

— Мы находимся в самом грешном месте земли, среди сатанинских сил, влияющих на наши поступки и мысли. Но есть и еще препятствия, что помешают нашей молитве вознестись на небо, и каждый увидит свое препятствие в эту ночь. Я только хочу вам напомнить, что подчинение Богу – это не ярмо! Не для того впрягают в ярмо животное, чтобы его сломить, а для того, чтобы лучше использовать... Принято говорить, что все евреи ответственны друг за друга, но в этот час я один за все ответствен, за все, что случилось с вами и случится! Я вижу свое препятствие и знаю его – оно в оскорблении имени Бога, чьим самым существенным атрибутом является милосердие... Если за землю, что не име­ет лица и не может краснеть, Господь покарал все поколение Потопа, то как же я могу быть наказан? Я – смешавший сферу небес и сферу преисподней, мечтавший возвысить прах до небес, а на самом деле повергший небо во прах и вас запутавший в это неслыханное прегрешение!

Потом воздел руки к небу, возвысил голос и приступил к молитве:

— Кол Ни-и-и-идрей-й-й!

Смотрю, тупо уставившись на свой пергамент, а он, как магнит, притягивает к себе все мои мысли. Я ощущаю с ним незримую роковую связь и понимаю уже, что в этой штуке кроется и моя последняя тайна, и все пытаюсь постичь: как уцелел он на мне в день кровавой бани, когда вставала дыбом земля плоскогорья, когда горели дома, трава и деревья? Земля горела…

Вся моя горечь, вся моя ненависть к самому себе – игрушке каких угодно сил – сосредоточивается вокруг проклятого пергамента. Пытаюсь представить себе его автора, его демоническую силу, питаемую вечным пламенем ада, снова вижу отчетливо чугунную серую массу призрака, бе­лый треугольник у него на груди... Вглядываюсь присталь­но и узнаю бритую циклопическую голову Хилал Дауда. Это его рука – неумолимая, властная – дотащила меня до пеще­ры, втолкнула туда и погнала дальше: «Иди на Голгофу, сынок!», а я, обезумевший и оглохший, прижимая к гру­ди свое единственное сокровище, снова повлекся в преис­поднюю.

Любовь моя, помогите мне! Скажите мне, что я умер, что выдаю себя за другого, и забирайте ко всем чертям эти записи и этот пергамент... Болит грудь, невыразимо болит все мое тело, и нет сил, чтобы встать и сделать вам всем важное заявление. Нет, не последнее завещание пещерного кролика, не Богом отвергнутого скитальца, а офицера Калантара Иешуа, воевавшего там, на плоскогорье! Обесси­ленным и контуженым, бежавшим в пещеру – домой, до Иерусалима...

Вы только послушайте, как это было, как началось!

Ребе поднял нас к долгой, на весь день, изнурительной молитве, облаченный сам во все белое, торжественный и печальный. Но вдруг зарокотали «барабаны тревоги», всполо­шившие всю сулейманову ливу. Эти звуки были кощунст­венны и чудовищны... Мы похватали каски, карабины и бросились вон из пещеры, застегивая на бегу противоосколочные жилеты.

Я сразу увидел МиГ – он шел низко, от воя его турбин гудела земля и гнулись, точно в молитве, деревья. Я тут же пришел в восторг: «Русачок! Мать твою так... Вот я тебя сшибу, мой родимый!» Содрал махом все чехлы с зенитки, полетел в кусты, выволок из ящика два тяжеленных диска. Зарядил стволы и запустил моторы. Через секунду я был уже в стрелковом седле... «Но где заряжалы мои, где стрелок Дандо?»

Летчик заметил, как ожила моя зенитка, как плавно поднялись стволы, и сразу удрал из прицела. Стало тихо на плоскогорье, но я не спускал с прицела серебряную точку в небе, едва позлащенную еще не взошедшим солнцем. Я поглядел вниз и всех их увидел – весь мой расчет: Дандо, Хаджи Феро и Керима-Агу. Они топтались внизу, восхищаясь моим проворством: я сделал работу за четверых! И тут же услышал вой, стремительно нараставший. Он шел в пи­ке, русачок, но фюзеляж и подвески – я это сразу заметил – были без бомб у него. «Разведчик, мать твою так!..» Но бортовые пушки-то у него имелись! Я развернул резко плат­форму и больше уже ничего не слышал: навстречу моему ог­ню шел встречный трассирующий огонь – зенитка моя тряс­лась и скакала. И еще я успел заметить, что строчка его ча­ще моей, густая и ровная. Как смерть с косой! По осоке...

Мы несли Дандо в дубовую рощу, где Мирьям расположила свой госпиталь. Дандо был белый как мел и чудовищ­но тяжелый, а рядом с носилками шла его жена и несла неч­то бесформенное и кроваво-взлохмаченное – ногу мужа, будто эта нога еще могла мертвому Дандо понадобиться.

Что было дальше? Ах да, ребе молился... Слышались звуки шофара, летевшие от пещеры, а мы сидели в роще на ящиках.

Куда-то Бешар пропал. Кто-то сказал, что командир побежал связаться по рации с центром. А мы сидели и осыпали друг друга бессмысленными обвинениями. Почему на первой зенитке заклинило вдруг соленоид? А на вто­рой застряла гильза в стволе? И кто виноват, что Дандо вышел из строя? Лань моя, что вам сказать? Война нас застала врасплох: и пушки у нас не стреляли, и люди не оказались на месте! А этот умник Дима сидел и повторял очуме­ло: «Это Юхно здесь орудует, это его работа!»

Вернулся бледный Бешар.

— Это, – сказал, – война! Война идет и в Израиле...

Мы снова помчались к пушкам и стали остервенело в них ковыряться: снимали аккумуляторы, разбирали затворы и соленоиды, покуда не выскочила первая тройка МиГов из-под обрыва – прямо на нас!

Бешар влетел в седло, ибо такое правило у зенитчиков – первый всегда в седло, всегда за стрелка, а я вскочил на платформу. Вскочил, а ремнями не привязался, и это меня спасло. То, что убило Дандо, меня спасло, а то, что спасло меня – броневые плиты, убило Бешара.

Я видел плоскости русачков – они сыпали бомбы по плавной дуге, запрокидываясь назад, в петлю, и нашу пушку, как спичечный коробок, подняло в воздух.

Очнувшись, я ничего не узнал. Самолеты пропахали всю местность, перелопатили всю картину... Я увидел нашу зенитку поблизости, Бешар лежал по пояс наружу, раздав­ленный, мертвый. Острая броневая плита стояла у него поперек спины. Я выкопал себя из земли. Странная тишина стояла в этом горящем, сожженном мире. В этой контужен­ой немоте кричал во мне чей-то голос: «Сынок, сынок!» Чья-то рука волокла мимо горящей рощи, где был госпиталь, была Мирьям когда-то. У входа в пещеру лежал ребе – в белой одежде, без крови и без следов очевидных ран. Он узнал меня. Я припал к ребе абсолютно тугим ухом, он что-то шептал, что-то хотел мне сказать, но я не слышал. «Жизнь коротка... ничего не успеваешь доделать!» – если я верно прочел глазами по его губам. Ведь я умел это делать ког­да-то! Даже мысли ребе умел когда-то читать.

Официальный сайт писателя. © Все права защищены.

bottom of page