top of page

 

   ЭЛИ ЛЮКСЕМБУРГ


   Рассказы 

ДОЛГИ ТОМАСА ФРИДМАНА

Вы мне скажете, что это давно не тайна, давно известно, куда мы после смерти уходим и почему являемся вновь. Описаны сотни случаев на эту тему, собраны тысячи фактов. Во многих странах занимаются этим серьезные люди, ученые... Но только зачем соваться в запретное, скажете вы, у нас, мол, и с этой жизнью полно хлопот!

Про это я много читал, много наслышан. Скажу больше - с явлением этим встречаюсь чуть ли не каждый день, живу словно в двух мирах одновременно. Каждый день хожу будто по краю пропасти, и только страх, только здравый рассудок не дают мне сорваться во мрак, в безумие. А может быть, вырваться к свету, не знаю.

Работаю я санитаром в больнице "Шалем", раскинувшейся на склонах Эйн-Карема. Белокаменные корпуса с потрясающим видом на всю долину, на дальние и ближние холмы, поросшие черным лесом. По деревьям нашего парка скачут белочки, спокойно гуляют лани на асфальтовых дорожках. Одним словом - райская красота у нас. "Шалем" - приют для дефективных детей. Живут здесь уроды с кривыми, тонкими лапками, с телами, затянутыми в корсеты, хитроумные ортопедические устройства. Имеются и такие, что даже тел своих не могут держать, даже ползать не могут. Сидят в колясках и нажимают кнопочки, катаются по парку туда и обратно. Я много раз был свидетелем, когда у случайно попавших сюда людей невольно срывалось: "Г-споди, да это же паучки какие-то, зачем такие живут?!".

И в самом деле, посмотришь на наших детишек впервые, именно так и подумаешь: зачем живут, какая им радость от подобного существования? Но, уверяю вас, глубоко ошибаетесь! Я много лет здесь работаю и ни разу не помню, чтобы кто-нибудь пытался покончить с собой. Даже мыслей таких никто из них не высказывал. Всегда они веселы, в прекрасном расположении духа, не ропщут на свою судьбу и пребывают в полной гармонии со своим Создателем. К телам своим, к своим чудовищно уродливым формам относятся с каким-то особым юмором, с каким-то непонятным мне мистическим толкованием. Говорят, что эти тела сами себе выбирали, сами лепили их задолго до своего рождения. И понимайте это, как вам угодно, как вам заблагорассудится. И еще говорят, что души их находятся сейчас в состоянии исправления, как бы на ремонте - за прошлые их грехи из иной жизни. И точно знают, за какие именно грехи. У них, мол, свои особые отношения с Г-сподом Б-гом...

Приведу для наглядности пару примеров, несколько их выражений.

-       Отлично помню, что в прошлой жизни была я красоткой, и тело мое было прекрасным. Да только шлюхой была, за деньги собой торговала, - говорит пятнадцатилетняя Ронит, сероглазая, с безупречно красивым лицом. Говорит уверенно, без капли сомнения... Лицом-то она и нынче красавица, но все остальное - не поддается описанию. Разве что языком медицины.

Мальчишка один, зовут его Шарон, свое нынешнее уродство объясняет приблизительно так же, слегка в ином, правда, ключе. И тоже с убежденностью абсолютной, что помнит прошлую жизнь:

-       А вот я был силач, как библейский Шимшон. Но силу свою тратил не на пользу людям, а во зло. Был разбойником знаменитым и кровожадным. За это вот и наказан...

Такие вот разговоры у нас происходят, и я к ним давно привык. До недавнего времени все это казалось мне вымыслом, игрою их буйного воображения, и я не пытался их разубедить, не вступал в споры. Пусть себе так думают, если им нравится.

Еще я обратил внимание, что их родители рассуждают об этом так же, как и они. Их мамы и папы, те, кто их зачал, породил, - обычные мамы и папы, как и мы с вами, не уроды и не калеки.

Помню, сидели мы на лужайке с мамашей одной, а сынишка ее, побросав костыли, катался в траве с собачкой, от удовольствия звонко и весело заливаясь смехом. Был обычный родительский день.

Этой душе я много зла, видать, причинила. Либо ненавидела беспричинно, - сказала мне вдруг мамаша. - И вот, поглядите, единственный дорогой ребенок, люблю его больше жизни, больше всего на свете!

Где же тут логика? - удивился я. - А он-то за что наказан?

И женщина ответила мне, холодно, беспощадно:

-       Надо думать, что и он был не ангел со мной. Вот и наказаны оба, вот и страдаем.

Помимо нас, санитаров, врачей, к каждому ребенку приставлена религиозная девушка из "шерут леуми". Эта работа у них - вместо службы в армии. Катают коляски с детишками в парке, сопровождают в кино, театры, музеи, помогают кормить, одевать, занимают разговорами и беседами на религиозные темы, ибо интерес к религии у наших детишек бешеный. Такие порой задают вопросы, что на них солдатки, бедняжки, не в состоянии ответить. Не просто по Торе, Талмуду, а Б-г их знает откуда. Про десять "сфирот", сосуды света и тьмы, про тайны первородного греха Адама и Евы. Короче, никто не в состоянии им на это ответить, поэтому раз в неделю, на исходе субботы, приходит к нам мудренький старичок рав Ошейя, и холл больницы превращается в йешиву. Люблю и я эти лекции слушать, мотаю себе на ус глубокие толкования, искуснейшие изложения - одним словом, сам прозреваю.

Гляжу я на наших детишек во время этих занятий и рассуждаю: вот сидят в колясках уродцы и инвалиды, те, кто возмутились однажды против людей и Б-га, а нынче исправляют себя. Вернулись как бы к началу того пути, с которого сошли, либо сбились в прошлых жизнях.

- Есть две дороги для исправления духа: дорога Торы и дорога страданий, - говорит им рав Ошейя. - Вы себе выбрали Тору, - самый короткий, самый верный путь, и скоро достигнете цели. Но есть и другой путь - человека неверующего. Такие, как правило, хорошо устроены, благополучны. Вполне здоровы, физически крепки. Их настигает внезапно острая неудовлетворенность. Нет им радости в жизни, нет удовольствия, ни к чему нет вкуса. Проклят такой человек, как змей первородный: любая пища - будто прах на его устах...

И тут мне становится больно и горько. Ибо тут рав Ошейя явно намекает всем на Томаса Фридмана, на мою акулу. И мне сдается, будто все на меня оборачиваются, и некуда мне со стыда глаза девать, некуда спрятаться.

Смотрю я на наших детишек и думаю: эти закованы в броню уродливой плоти, но продвигаются быстро, ибо отчаянно трудятся духом, а он, мой Томас, громила и здоровяк, пребывает в потемках. Путь своего исправления он выбрал иной, путь каторги и страданий.

Все вижу, все уже теперь понимаю, но помочь другу ничем не могу. Ведь я лишь рыбка при нем, прилипала. Мои советы и наставления он в грош не ставит.

Начну с того, что Томас у нас уже не работает. В один прекрасный день взял расчет и уволился, нынче у нас другой массажист, личность серая, неинтересная, с казенным отношением к своей профессии. А это, согласитесь, для нашей больницы уже не то...

Истинной причины своего увольнения Томас никому не сказал. Говорил, что деньги вдруг стали большие нужны, что открывает частное дело и времени не будет хватать. Это не было ложью, но и не было правдой. Порой мне кажется, что правду во всем ее объеме знает наш рав Ошейя - проницательный старикашка. Иначе как понять, почему он так часто намекает на первородного змея и всякую пищу, подобную праху в устах? И почему на меня все оглядываются?

Отлично помню, как Томас у нас появился - новый в ту пору репатриант, бывший мой соотечественник, в каком-то смысле - земляк. Помню, как в первые дни все сбегались поглядеть на него. Одни из чистого любопытства, другие -будучи настороженны: найдут ли с ним общий язык? Третьи хотели помочь человеку: шутка ли сказать: не просто из России, а из Сибири, самый что ни на есть сибиряк.

Меня поразили руки его: сильные, ловкие и в то же время удивительно добрые, материнские. Мне нравилось, как он массирует наших детишек, их хилые лапки и тельца. Без намека на брезгливость, отвращение. Справлялся с работой мастерски, не причинял им боли, страданий. Обливаясь обильным потом, он ласково шептал им что-то по-русски. И всегда всем улыбался.

Иврита он совершенно не знал, изъяснялся мимикой, жестами, либо мычал, но все прекрасно его понимали. Еще поражала его любовь... К евреям, к Израилю. Своими улыбками он возвращал нас как бы к истокам, святым изначальным истинам - зачем мы, евреи, сюда собрались? И как нам относиться друг к другу после разлуки в две тысячи лет? Всем это страшно нравилось, располагало к нему, притягивало. И в то же время лицо его было сурово и мужественно, что свойственно людям с сильным характером, сохранившим веру в себя.

Неподалеку от нашей больницы, в жилом районе Эйн-Карема, Томас случайно обнаружил подвал, жутко запущенный и загаженный. То ли подвал, то ли бомбоубежище старое, и сказал мне, что хочет оборудовать в нем спортивный зал, открыть секцию бокса.

Надо заметить, что бокса в Иерусалиме до этого не было. Ни бокса, ни тренеров, это я точно знаю, никто об этом понятия не имел. Мы с Томасом этот подвал долго чистили, красили и белили. Он оказался мастером на все руки: нашел железные трубы, сварил помост, настелил на него доски и получился ринг. Потом перчатки купил, сам соорудил из брезента мешки, груши, набрал мальчишек и приступил к тренировкам.

Так это у нас началось.

Увлеченный его идеями, его неукротимой энергией, я вместе с Томасом ходил по школам, где он подбирал будущих чемпионов. Я же звонил родителям, убеждая их, что бокс - это вовсе не страшно и не опасно. Томас Фридман -замечательный тренер, говорил я им, он воспитает их детей настоящими мужчинами, смелыми солдатами... Потом мы ходили с ним в городской совет физкультуры, настояв на том, чтобы нашу секцию включили в бюджет, - платили зарплату Томасу. Когда же занятия начались по-настоящему, я помогал Томасу объяснять упражнения, приемы защит и атак, писать десятки писем и вел документацию всей секционной работы. Одним словом, мы сделались неразлучны.

Он мало о себе рассказывал, питая глухую, исступленную ненависть к России, к антисемитам - своему проклятому прошлому. Особую ярость в нем вызывала политика советского правительства по отношению к нашим соседям-арабам. Здесь чудился Томасу наш конец. Мне же его страхи были смешны: уехал я из России давно, многое отошло от меня. И вообще, на многие вещи гляжу я иначе: чувствую себя больше израильтянином, нежели просто евреем. А это, согласитесь, не одно и то же.

Непонятным был мне и образ его мышления. Томас полагался только на силу, на голую силу, а я - на Б-га, Который, по твердому моему убеждению, за нас воюет и каждого из нас бережет. Пытаясь понять Томаса, я задавал ему разного рода вопросы, начиная их, как обычно, с бокса.

Ты вот постоянно твердишь нам, что евреи должны друг друга любить. Красиво вроде бы рассуждаешь, а сам учишь евреев драться, воспитываешь в детях жестокость и злость, воспитываешь ненависть!

Бей своих, чтобы чужие боялись! - отвечал он угрюмо.

Нет, брат, с боксом в Израиле у тебя ничего не получится, мы ведь народ милосердный. Так в Торе и сказано: милосердные, сыны милосердных.

Тут он мгновенно вскипал, его буквально начинало трясти:

-       Да вы же с Торой своей, со своим Б-гом, как кролики, как телята! Неужели не понимаете, сколько у нас врагов? Они же нас передавят голыми руками, с потрохами съедят, уж я-то прекрасно знаю, какие они людоеды! Э, нет, покуда существуют в мире антисемиты, я буду воспитывать в евреях жестокость, буду готовить из них бойцов!

Мало-помалу мне открывалась его душа, ничего общего с этой яростью не имевшая. Душа стыдливая, пылкая, легко отзывчивая к чужой беде. И было загадкой, как это в нем уживается.

Ну, а "проклятое прошлое" мне приходилось тянуть из него чуть не клещами, и он выдавал мне его помаленьку, по крохам. Томас признался однажды, что вовсе он не из Сибири, а из Прибалтики. Родился и вырос в так называемой буржуазной Латвии. Когда в Прибалтику вошли русские, ему было двенадцать лет. Фридманы слыли в ту пору семьей зажиточной, интеллигентной. Воспитан он был в духе немецкой культуры, его память сохранила немецкий язык, знал он латышский, идиш. На идише дома у них говорили. Он никогда не ходил в "хедер", не ходил в синагогу. И не жалеет об этом, ничуть не жалеет. Он, по его словам, получил в жизни закалку что надо. Именно ту, что пригодится ему в Израиле.

Русские конфисковали у них все имущество, "раскулачили", посадили все их семейство в поезд и увезли в Сибирь. Томас помнит, как их целый месяц везли в теплушках, помнит бескрайние, заснеженные пространства...

Я слушал его и вспоминал историю своей семьи: именно в этот год теплушки везли и моих родителей - из Бессарабии в Среднюю Азию. На благодатный юг, сохранив мне тем самым родителей. Ну, и меня, естественно.

И я сказал об этом Томасу:

Нам на русских не гневаться, а молиться бы надо. Они ведь, в принципе, нас спасли. Все, что видится поначалу злом, в конце концов оборачивается благом. Так у Б-га ведется! Туда ведь фашисты вошли, в Прибалтику вашу, а что с евреями стало? Много ли их уцелело после войны? Кончай, Томас, глупости говорить, взгляни на вещи иначе!

Ну, да, спасли от фашистов, жизнь подарили... - огрызнулся он саркастически. - А ты спроси - какую жизнь?

Ссыльных сгрузили в тайге, прямо на снег, велели копать землянки. Это были годы войны, суровое, беспощадное время, люди с голоду пухли, массами гибли. И очень скоро Томас осиротел, остался один, без отца и без матери. Начался его поединок со смертью, борьба за выживание.

А в Средней Азии в те зимы цвели яблоки, абрикосы. Прекрасно помню, как в феврале моя мать выходила с ведром воды из кибитки и поливала двор. А мой отец сидел в сапожной будке и латал узбекам чувяки.

...Несмотря на то, что в деле Томаса Фридмана имелась запись "вечное поселение", случилось с ним чудо - призвали в армию.

-       Тогда уже Сталин издох, - объяснил мне Томас. – По всей России пошла вроде бы оттепель...

О чуде смерти Сталина, деле врачей и той смертельной опасности, что грозила всему советскому еврейству, я Томасу не стал говорить. Не стал проводить параллелей с Пуримом и Аманом - дескать, издох злодей Сталин тоже на Пурим. Б-жьего перста в этом событии он бы все равно не признал. Ибо так говорится в Талмуде: тот, кто погружен целиком в себя, в том нет места для Б-га... Я только вспомнил, что в ту пору носил короткие штанишки с хлястиками на груди крест-накрест, отец по утрам отводил меня в подпольный "хедер", где старенький ребе обучал меня ивриту. Мне было восемь лет, а Томасу - восемнадцать, его ведь призвали в армию.

В армии он и занялся боксом, решив превратить свое тело в таран, грозную машину отпора. Об этом он и мечтал, и вот - представился случай. Очень скоро Томас выиграл чемпионат дивизии, округа. А еще через год - и всей Сибири. Добился того, что на всем пространстве от Уральских гор и до самого Тихого океана никто не смел уже сказать ему слово "жид". Во всяком случае, в лицо, откровенно, и это было большим достижением, огромным личным успехом.

Я был убежден, что наш массажист - выпускник физкультурного вуза, что все эти годы вплоть до выезда в Израиль он работал в России тренером.

Это еще зачем? - искренне возмутился Томас. – Чтобы я, еврей, работал у них тренером по боксу? Чтобы своими руками готовить врагов своему народу? Из этих антисемитов - бойцов?

Вот это сионист, я понимаю! - пришел я в восторг и расхохотался.

Работал Томас все эти годы в России автомехаником, но постоянно находился при боксе: следил за всеми новинками, судил соревнования, часто приходил в спортивный зал, надевал перчатки и, невзирая на возраст, сам боксировал...

И вот сегодня в Иерусалиме не было человека счастливей его; всю свою пылкую, нерастраченную любовь к боксу, Израилю и евреям он передавал своим мальчишкам в нашем подвале, где стоял ринг. Холостой и бездетный, он нянчился с ними, как клушка. Покупал им трусы и майки, отвозил в лес для пробежек и тренировок, чтобы дышали озоном, возил на озеро Кинерет и фрахтовал там гребные лодки, что влетало ему в копеечку. Томас говорил мне, что гребля развивает у боксеров особые мышцы, что метод этот исключительно русский, сибирский.

Всего удивительней, что к боксу приобщил он и наших уродцев. Видать, с ними он чувствовал особое родство, незримую связь по части возвращения прошлых долгов Всевышнему; был змеем среди змеенышей, своей дорогой двигаясь к исправлению. Недаром сказано мудрецами нашими, что слово Змей и слово Спаситель - равнозначны, имеют одну и ту же "гематрию", что ниспровержение Торы может стать ее истинным исполнением.

После массажа, после бассейна Томас сажал наших паучков в больничный минибус и привозил на тренировку. Коляски выкатывались прямо к рингу, к канатам, и наши уродцы на глазах преображались. Кто-то бил молоточком по гонгу, кто-то подвозил воду боксерам, кто-то им смачивал водой полотенце. Словом, каждому находилось занятие.

К тому времени я и сам многому научился, стал достойным помощником тренеру. Дошло до того, что мог провести тренировку, если Томас отсутствовал. И это я - Иоэль Цильцулькин, который вообще никогда не был спортсменом. Разве что мячиком иногда перебрасывался в настольный теннис. Да и то давно, лет десять назад, в самаркандском медучилище...

 

 

 

*   *   *

 

Мучительно пытаюсь вспомнить, как и когда вошла в его жизнь Ванда и где я впервые увидел ее? Крупную белесую бабу явно балтийского типа, его каторгу и проклятие, его старый, неоплаченный долг. Настолько старый, что трудно в это поверить.

Помню, был теплый, летний вечер. Томас привел нас в кафе на улицу царя Агриппы, как раз за рынком, где лепятся одна к другой наши славные иерусалимские обжираловки.

Он стал заказывать исключительно мясные, жирные блюда, как бы желая одним разом утолить голод этой женщины. И та действительно много ела - молча и равнодушно, с пустыми, невыразительными глазами.

Впервые я видел Томаса с женщиной и был потрясен его выбором: пожилая тетка, с печатью несчастья и одиночества, воспринималась мною, как личное оскорбление.

"Неужели женится? Да ей же за пятьдесят! Он что, детей не хочет иметь, не хочет потомства в Израиле?".

Томас же вел себя в высшей степени странно. А точнее сказать - унизительно. Ничуть меня не стесняясь, не обращая на меня внимания, он по-собачьи заглядывал ей в глаза, незаметно как бы подкрадывался пальцами к ее руке, чтобы погладить, дотронуться, что-то беспрерывно ей щебетал по-латышски. Кстати, весь вечер, в течение всего ужина говорили они по-латышски, и это злило меня больше всего.

В кафе было дико накурено, жарко, вентиляция не работала, либо вовсе ее не было здесь. К тому же столик наш стоял возле жаровни и запах потрохов, горелого мяса душил меня. Поминутно утирая бумажными салфетками пот, я пристально изучал нашу даму, пытаясь постичь ее холодность и отрешенность, какой-то нездешний облик.

И вдруг осенила простая догадка: "Ба, да ведь она нееврейка, пари держу - нееврейка!".

Понял по наитию, по старой галутской памяти. Точно так же, как и они узнают нас безошибочно, а мы потом удивляемся.

Потом мы пошли провожать ее. Жила она рядом с рынком, в каменных узких переулках, временно снимая угол в какой-то квартире.

Проводив Ванду домой, мы возвращались вместе. Томас был возбужден, его несло, как на крыльях. Таким я тоже видел его впервые. Он говорил, что познакомился с Вандой на музыкальном вечере в русском клубе. Дочь ее, Зига, давала фортепианный концерт - очень способная девочка, несомненно с большим будущим. Еще в России Ванда уплатила свои последние деньги одному еврею, они оформили фиктивный брак, этот еврей и привез их сюда. Они расстались, естественно, и Ванда осталась без гроша за душой. К тому же - в чужой, неведомой ей стране, ибо мечтает уехать в Америку. Только там, по ее убеждению, Зига вырастет в мировую величину...

Шли мы долго, пешком, пустым, полуночным городом. Томас был счастлив, сообщая мне эти подробности, он весь сиял, будто летал над землей, это был другой уже человек. Он говорил, что будет всячески ей помогать. Ей и ее пианистке-дочке. Разобьется, сказал он мне, в лепешку и всем, чем нужно, поможет...

В меня же, помню, помаленьку вселялась тревога, в меня входило смутное предчувствие беды.

- А разве в Израиле ее Зига не может учиться, только в Америке выпекают фортепианных звезд? - пытался я возражать Томасу. - Подумай, эта затея с Америкой штаны с тебя спустит...

Но он и не слушал меня, целиком захваченный своей мечтой, чему-то радуясь, жестикулируя, и я, холодно рассуждая, отмечал про себя - он не был ей другом, не состоял ни в каком родстве. Никогда прежде эту Ванду не знал, не видел. Короче, ничем ей не был обязан.

"Ага, - подумалось мне, - он тонкий ценитель музыки, таланты Зиги потрясли его душу, воображение, он хочет взять на себя роль мецената. Как говорится, поддержать молодой талант...".

Но тут же выяснилось, что Томас в музыке ни черта не смыслит, не слышал про Баха, не слышал о фугах. Да и словечко такое - "меценат" не говорило ему ни о чем.

"Г-споди, что с человеком случилось, - вконец растерялся я, - разве мало способных детей в Израиле? Почему не поддержать ему еврейский талант? Не он ли говорил мне еще вчера, как ненавидит гоев, антисемитов, любое нееврейское порождение?".

Томас был невменяем. Ко всем моим доводам оставался глух, в него будто бес вселился, лукавый бес, живущий на обрыве гибельной пропасти.

Быстро пролетело лето, и Ванда стала нас торопить: приближалось начало учебного года в Нью-Йоркской академии искусств, где Зиге предстояло учиться. Ванда наседала на нас все настойчивей, и мы занялись их паспортами.

Мы ездили в Тель-Авив, выстаивая бесконечные очереди в американском посольстве. Ходили по банкам, оформляя ссуды, подписывая кучу бумаг, поручительств. Ванда таскала нас по магазинам, закупая себе и дочери массу тряпок и набивая ими чемоданы - за деньги того же Томаса. Покуда в один прекрасный день мы не отвезли их в аэропорт, распрощались, и обе они улетели.

Помню, я впервые вздохнул облегченно: "баба с возу, кобыле легче", полагая, что наваждение кончилось, и все у нас с Томасом пойдет, как прежде.

 

* * *

 

На следующий день Томас загрузил в тендер строительный материал, приехал в Тальпиот и с ходу принялся за свой знаменитый гараж.

Спустя много времени, когда скандал будет в самом разгаре и нас станут тягать по многочисленным судам, я узнаю, наконец, что же произошло там на самом деле и как Томас это все провернул. Об этом писали, правда, все городские газеты, оттуда я тоже черпал информацию. Беда состояла в том, что друг мой почти перестал со мной разговаривать, уйдя целиком и полностью в свою безумную идею и страсть.

По сей день во всем Тальпиоте нет и не было более дикой, нелепой постройки, чем этот гараж. Среди роскошных фирменных магазинов, торгующих машинами и автодеталями, среди современных гаражей с механикой, автоматикой и белыми кафельными залами он выглядит как гнилой зуб, как допотопное чудище.

Еще раньше, давно, Томас приглядел себе здесь пустырь, свободный от застройки участок, привез балки, цемент, с быстротой, похожей на военную операцию, вкопал балки, обнес все колючей проволокой и натянул вместо крыши брезент. Первые дни владельцы окрестных гаражей взирали на эту возню с легким недоумением. Но когда он выкопал траншею, зацементировал ее и сделал ступени - быстро сообразили, что этот чужак - конкурент, что это яма вырыта им с расчетом работать под машиной во весь рост, как работали гаражники лет сорок-пятьдесят назад, покуда не появились подъемники. И вообще - дело здесь явно нечисто...

К приходу полиции Томас успел подключиться к воде, электричеству. Окончательно закрепился, благоустроился.

Возмущенные действиями неизвестного захватчика, владельцы окрестных гаражей толпою сошлись к его участку. Он вышел к ним с ломиком, решив закатить бой. Его стали брать приступом, к его воротам подгоняли бульдозер, и каждый раз он выскакивал с этим ломиком и толпа откатывалась назад. "Во избежание кровопролития!" -так оправдывала свое поражение полиция.

Газеты же окрестили его, "сибирским дьяволом", а его разбойным путем захваченную территорию - "русским плацдармом на подступах к Иерусалиму".

Скандал оказался хорошей рекламой, Томас и его гараж вдруг сделались знамениты.

Первые же клиенты с удовольствием обнаружили, что Томас работает быстро, ловко и дешево. Во много раз дешевле своих соседей. И сразу же появилась очередь.

Работал он и в самом деле непостижимо, как фокусник, как циркач, почти голыми руками, обходясь небольшим количеством инструментов. Тратить деньги на дорогую механику - этого не мог он себе позволить.

С утра он загонял к себе под брезент штук десять машин разом и принимался одновременно за все. Карбюраторы, тормоза, обновление моторов, покраска и шпаклевка - все знал, все умел, невзирая на то, что это иностранные модели, которых в России он и в глаза не видел... И к вечеру выкатывал их клиентам - в наилучшем виде.

Вконец замордованный этим бешеным темпом, Томас попросил меня однажды подыскать ему помощника - еще пару рук в гараже для самых простых операций. Я нашел паренька-араба, вполне проворного, сообразительного, согласного работать чуть ли не даром, лишь бы "адон-механик" обучил его премудростям своей профессии. Спустя неделю Томас прогнал его, а мне, выкипая от возмущения, велел никого больше не приводить. Кричал, что будут ему только мешать, будут путаться под ногами, будут с толку его сбивать.

Он был, конечно же, прав: никто за таким не мог бы угнаться.

 

В конце сентября Томас дал мне тысячу долларов, бумажку с адресом Ванды в Нью-Йорке и велел ей эти деньги отправить - содержание мамаши и дочери, включая и плату за обучение. Первая тысяча его кровных зелененьких... По сей день, кстати, он каждый месяц регулярно их ей переводит. Дает мне, а я отношу на почту.

Худой, почерневший, с руками в жутких мозолях, он возвращался домой, и эти руки часами в тазике парил. Я подливал ему кипяток, втирал различные мази, чтобы к утру руки ожили.

-       Что за наказание ты взвалил на себя, что за проклятие? - спрашивал я. - И где? Не в рабстве у фараона, не в русском галуте и не в Сибири, а здесь - у себя дома, в Израиле? Что мешает тебе в немолодом уже возрасте пожить, наконец, как еврею, а не каторжанину? Смотри, в кого превратил ты себя - в вора и хулигана: присвоил чужой участок, не платишь государству налогов. Хуже того - воюешь с евреями, как с врагами... Из-за кого, Г-споди?! Из-за какой-то гойки, латышки, случайно попавшейся тебе на глаза!

Опустив набрякшие кисти в мутный кипяток тазика, низко склонив голову, бедный Томас молчал. А может быть, и дремал, сраженный смертельной усталостью.

-       Послушай, - говорил я ему, пытаясь вытянуть из него хотя бы слово. - А может, все обстоит значительно проще? Признайся, ты заключил с ними договор... Зига станет знаменитостью, разбогатеет, и деньги тебе вернут. Я прав, Томас, я правильно понимаю?

Он угрюмо молчал, и я принимался за прежнее:

-       Ты ведь гробишь себя, работаешь на износ, ведь годы уже не те! Ну, сколько ты можешь так продержаться?

И тут вдруг он начинал шутить, к моему удивлению, обнаруживая отличное настроение, вполне бодрое состояние Духа.

-       Все у меня в порядке, ты за меня не волнуйся. Гораздо лучше, чем можешь себе представить. Я вот сижу и думаю, может, напрасно открыл гараж? Может, массажем мне продолжать заниматься? Но не людей... Есть у меня мировая идея: собачек массировать, собачек у больших богачей. Ну, Йоэль, разве не грандиозная идея? Отбою бы не было. А деньги какие зашибал бы! Дурак я, дурак... Так, видать, и умру глупее, чем родился...

Проклятый гараж целиком поглощал все его силы и время. Работу в больнице Томас давно оставил, уволился. В подвал наш на тренировки приезжал в своей рабочей грязной одежде, не успев помыться, переодеться - взъерошенный и истерзанный, садился на табурет возле ринга и долго не приходил в себя. Секцию бокса, совершенно не нужную мне телегу, тащил я сам, не зная, зачем и куда.

И стали являться мысли, когда в нашей дружбе я стал сомневаться.

К Израилю и евреям Томас давно остыл. Мало того - стал ненавидеть. Повторялась история многих, кто приезжал на родину предков пылкими и влюбленными, но потоптавшись здесь малость, обнюхавшись и оглядевшись, теряли быстро весь интерес и дальше отваливали, чуть ли не проклиная Израиль.

Так и Томас, думалось мне: еще немного, и тоже уедет. Поближе к Ванде своей, в Америку. Как пить дать - уедет!

Грех признаться, так я все чаще и чаще стал думать, поддавшись нашептываниям злого духа, обижаясь на Томаса, пребывая в горькой досаде. Но мыслей этих ни разу ему не высказал, за что и хвалю себя. За что собой и горжусь.

И вот однажды был награжден за свое терпение.

- Видишь ли, Йоэль, с того дня, как я встретил Ванду, я стал спокойно спать - вот что самое главное! И нет на душе никакой тревоги, не просыпаюсь среди ночи от ужасных собственных криков, не мучают больше кошмары, не преследуют черти и привидения... Встретил Ванду - и будто рукой сняло, все от меня отошло!

 

Помню, был поздний, зимний час, когда Томас, наконец, решил посвятить меня в свою сокровенную тайну. Сидел я возле окна, глядя в густую чернильную ночь на улице. А он лежал на диване, заложил руки за голову, с блаженным лицом, и твердым, тихим голосом говорил:

-       Всю жизнь, чуть ли не с детства, меня преследовал один и тот же упорный, навязчивый сон, не поддающийся объяснению, разгадкам. Видел одну и ту же усадьбу, богатый дом, уставленный старинной мебелью, фарфоровой и серебряной посудой, по стенам развешаны были красивые, дорогие картины и гобелены. Но это не был дом моего детства, моих родителей в Риге, хотя мы тоже не бедно жили! Нет, совсем другой дом, другая усадьба. И вообще - иная эпоха...

Я слушал Томаса, чувствуя, как мой рассудок слегка помутился, речь его становилась правильной, грамотной, я бы сказал - речью интеллигентного, образованного человека. Что-то случилось и с голосом Томаса: это был голос совершенно незнакомого мне человека. Боясь на него оглянуться, я глядел в окно, а по телу моему побежали мурашки.

-       Рядом с глубоким кожаным креслом стояла высокая тумбочка с мраморным верхом, - продолжал Томас, - и на этой тумбочке - зуммер. В кресле сидел я - почтенный господин средних лет в белой манишке и отлично сшитом английском костюме. Я, и в то же время - как бы не я, ибо, опять же, никогда в этой жизни таким не был... Зуммер вдруг принимался звонить, к нему выбегала женщина из дальних комнат усадьбы. Чем-то очень сильно взволнованная женщина. Порывисто снимала трубку, слушая с выражением боли на лице, с каким-то остекленевшим взглядом. Сидя в кресле, я пытался мучительно вспомнить - кто она, эта женщина, и кем мне приходится? Вглядывался в прическу, видел высокий, светлый лоб, уголки нервно вздрагивающих губ: очень родной облик, но кто она мне, кто? И еще я отчетливо понимал, что эта женщина меня ненавидит. Одно присутствие мое рядом с ней омерзительно ей. Я все заглядывал ей в лицо, а она от меня отворачивалась, отодвигалась. Потом клала трубку на зуммер, в упор на меня глядела, и тут я начинал кричать, просыпаясь с перекошенным ртом и перетянутым судорогой горлом. Весь в холодном поту, продолжая кричать и кричать всем нутром, кишками... Один и тот же отчетливый сон, чуть ли не с детства. Настойчивый ужас, вконец измотавший мне силы и душу.

На исходе ближайшей субботы, после обряда "Авдалы", исполненной торжества и благословений с вином, после обширной и долгой лекции, я подошел к раву Ошейя и, робея и заикаясь, пересказал ему сон Томаса Фридмана, бывшего массажиста нашей больницы. Про дом и усадьбу из другой эпохи, про зуммер из прошлого века, про женщину, выслушавшую страшное сообщение в трубку...

-       А где сейчас наш сибиряк? - осведомился старик. - Чем он сейчас занимается?

И мне пришлось рассказать ему про Ванду и Зигу, нью-йоркскую академию, где девочка нынче учится, про этот гараж в Тальпиоте.

-       Никто не знает, ребе, истинной причины, почему он от нас уволился. Как раб, как проклятый, он в этом гараже день и ночь надрывается, каждый месяц переводит им в Америку тысячу долларов...

Старик выслушал меня с большим интересом, молча при этом кивая. Затем ответил, легко и просто:

-       Корни этой истории прорастают в прошлую жизнь. А женщина - одна и та же. Ну и ребенок, я думаю... Если он хочет узнать побольше, пусть приходит ко мне, сюда. Пусть обратится к Б-гу, это сократит ему часть долгов.

Легко ему было сказать: "Пусть приходит сюда, пусть обратится к Б-гу!". Я много и часто думал об этом, представляя себе Томаса в нашем холле, среди шустрых детишек-калек, свободно странствующих по Торе, живущих как бы в обоих мирах разом, владеющих ключами тайны о смысле жизни и перевоплощении душ. Как бы мой Томас прозрел, как бы он скоро продвинулся! Но дело в том, что затащить его к нам не представлялось возможности: работал он без выходных, а это значит - и по субботам. Его гараж, единственный в городе, был открыт по субботам - исключительно для христиан и арабов, поэтому зарабатывал он особенно густо. Разве мог он от этого отказаться?

Как ни странно, рав Ошейя не стал на Томаса гневаться, когда узнал, что тот работает по субботам.

- Б-г есть все сущее, - назидательно ответил он мне. - Но не все сущее есть Б-г... От избытка строгости, Йоэль, были разбиты сосуды добра и милосердия.

Потом начались суды. Трясясь за каждый доллар, отказывая себе буквально во всем, самом насущном и необходимом, Томас наотрез отказался взять адвоката. Поэтому защищаться нам приходилось самим.

Сидя на скамье подсудимых, Томас поднимался и начинал с того, что государство Израиль, которое обвиняет его, ему ничего не дало, не поддержало в трудный час. Израиль, куда он рвался всю жизнь, стремился всей душой, любил больше всего на свете... Он сам взял то, что ему положено, репатриант Томас Фридман, иначе бы с голоду сдох.

Все более распаляясь, он начинал кричать, что зал боксерский тоже построил сам, захватив его, как и гараж, ибо хотел воспитывать еврейских мальчишек бойцами и достойными гражданами. Но тренерская работа его не кормит. Скорее наоборот, за развитие бокса в Иерусалиме он должен выкладывать денежки из собственного кармана... Да, он знает, что захватил незаконным путем чужой участок, знает, что надо платить налог за воду и электричество, не отчисляет государству подоходный налог... И потрясая в воздухе кулаками, гремел:

-       А вы, уважаемые господа судьи, знаете ли, что новому репатрианту положены ссуды? Известно ли вам, что я не взял у государства в долг ни одного гроша? Всю жизнь я полагался исключительно на себя, не клянчил и не просил у русских, тем более - в Израиле, у евреев... Мне гордость и достоинство личное это не позволяют.

Томас на этом умолкал, затем голосом примирительным, джентльменским, искренне предлагал:

-       Дайте мне раскрутиться, встать на ноги, и я за все рассчитаюсь, верну вам до последнего гроша!

И ни слова про Ванду, про Зигу. Ни на одном суде - ни слова. Я понимал его, это было благоразумно: кто бы понял его тут, кто бы пришил всю эту мистику к делу и оправдал бы Томаса? За то, что спит он, наконец, спокойно, за то, что возвращает иные долги - по более высокому счету?!

Потом поднимался я и начинал говорить про избыток строгости, говорил о вещах нетленных и вечных, слова, способные тронуть сердце мудрых еврейских судей в Иерусалиме:

-       Здесь, на святой земле, душа еврея ближе всего к небу, ко Всевышнему, - говорил я им. - Поэтому так и стремятся сюда из галута - обнажиться, встать поскорее на путь исправления... Поэтому странны, необъяснимы порой поступки многих новоприбывших. Они едут в Израиль не ради спокойной жизни, а ради святых трудов - очиститься, приобщиться к Б-гу. Именно этой работой и занят сейчас Томас Фридман, погружен в нее целиком, сам того не ведая до конца... Не дайте же ему от этой работы сбежать, не вздумайте сажать в тюрьму человека! Избавить его от этих трудов, арестовать по-настоящему, сумеет одна только смерть. Что тоже во власти одного лишь Всевышнего!

И слушание дела откладывалось на новый срок.

Год спустя, в середине лета, Ванда со своей дочкой снова оказались в Иерусалиме. На сей раз с концертами Зиги в Израиле - "блестящей молодой американской звезды", как и было указано на громадных афишах, расклеенных по всему городу.

Их поселили в гостинице "Хилтон", прикрепили машину с персональным шофером. Давался концерт не в жалком, никому неизвестном русском клубе, как в прошлом году, а в "Биньяней Аума" - Дворце Нации, в сопровождении Государственного симфонического оркестра. Громадный зал был битком набит. Это означало, что сивая, невзрачная девчушка с косичками уже составила себе громкое имя в музыкальном мире. Всего лишь за год - невероятно!

Ну, а Томас, спросите вы, как Томас на все это реагировал? Что говорил, как вел себя, какие проявлял эмоции? Был счастлив, доволен, гордился вкладом своим в этот триумф неслыханный? Трубил кругом и повсюду, что если бы не он и его гараж, если бы?..

Как вам сказать: ну, реагировал, понимал, может быть, радовался. Глубоко в душе, исключительно для себя. Человек был все-таки гордый, скрытный.

А прочие эмоции проявлял слабо... Представьте себе лошадь в забое шахты, глубоко под землей. Эдакую рабочую клячу, оглохшую и ослепшую от вечного движения по замкнутому кругу, от вечного пребывания в темноте, во мраке. И вдруг этой кляче сообщают, что благодаря ее трудам, обнаружен золотой самородок. Что ей от этого? Так и мой Томас...

Ванда и он сидели на концерте в первом ряду. Во всех же проходах, на колясках - наши детишки из больницы "Шалем" со своими наставницами, религиозными солдатками из "шерут леуми".

Зига исполняла со сцены сложные вещи, исключительно классику, и, судя по тому, как ее принимали, - блестяще, виртуозно. Гремели в зале овации, на сцену летели большие букеты. Зига при этом поднималась из-за рояля, неловко, неумело раскланивалась и принималась играть дальше. В игру ее я плохо вникал. Музыкой наслаждаться я не умею, это не сильная моя сторона: не обладаю слухом, не получил в жизни подходящего образования. Мысли мои занимало совершенно другое. Я думал о том, что никто из публики в этом огромном зале понятия не имеет, ценою чьих страданий эта девочка пожинает сейчас свой успех. Никто не связывает это с Томасом, "сибирским дьяволом", которому вся эта музыка ровным счетом - до лампочки.

Сидит он, правда, рядом с мамашей "молодой звезды", в галстуке, в сером костюме, а почему сидит - непонятно, и какое имеет к ней отношение - тоже. И прячет почему-то от всех свои руки в ороговевших мозолях, с въевшейся мазутной грязью. Ну, просто абсурд...

Я сидел справа от них, через два ряда, и не спускал глаз с обоих. Вижу, как она склоняется к Томасу и шепчет ему что-то на ухо - надменная балтийская дама. А Томас подобострастно кивает ей, и весь его облик - такой же побитый, преданно собачий, как год назад, в той самой восточной обжираловке за рынком на улице царя Агриппы. Я мысленно задаю себе вопрос: а что знает она о Томасе, своем покровителе, благодетеле? Знает ли про гараж, суды и почему его руки такие? Нет, не знает, иначе не была бы столь надменна, а пожалела его. Она полагает, должно быть, что Томас - миллионер, страшно богат, что эти тысячи долларов ежемесячно - ему плюнуть разочек... Получил наследство в Израиле от богатого дядюшки или разбогател внезапно - мало что Ванда об этом думает!

Пристально, не отрывая глаз, смотрю я на Ванду, вижу высокий лоб, уголок губ, и тут ловлю себя на мысли, что именно такой видел Томас ту женщину в своих бесконечных снах, женщину, что выбегала к зуммеру, и тут мне становится чуточку дурно.

Дав волю своим фантазиям, воображению: а знает ли Ванда про эти сны? И кем вообще они приходились друг другу - господин в кожаном кресле и дама с зуммером? Сестрою и братом, любовниками, женою и мужем? И где был тот дом, усадьба, в какой стране? Но что важнее всего - зачем звенел зуммер, и что за известие она получила?

Мне хочется думать, что это связано было с их общим ребенком, с этой девочкой, которая сейчас за роялем. А может, и пострашнее гораздо: он был омерзителен ей, она его так ненавидела!

Н-да, этого никогда не узнать. Да и нужно ли?

Слава Б-гу, думаю я, что есть в этом мире забвение, и вот сидят они снова рядом, шепчутся и воркуют себе, как два голубка.

 

 



 
bottom of page