ЭЛИ ЛЮКСЕМБУРГ
Рассказы
МЕРТВОЕ МОРЕ
Уставший, он лежал на диване. Он был в отчаянии. Его тянуло к Мертвому морю, и ничего нельзя было с этим поделать. Одинокой душой, мысленным взором слонялся он у оглохшей воды, у любимого камня на пустынном пляже...
Впервые за две недели дышалось ему здесь всей грудью. Пахло известью, сверкали стены. Он говорил отцу:
"И ты и дед, вы выбрали себе ремесло кочевников. Вы знали, что надо ходить из страны в страну, не страшась языков и границ, чтоб ремесло ваше не вызвало злобы и зависти у тех народов, где вы селились. Я не сделался сапожником, как вы, но у меня тоже тяжелое ремесло, ремесло кочевника. Видишь, отец, этот город приютил меня. Я понимаю, сегодня нам следует учиться на пахарей и солдат. Ах, отец, все ли обстоит хорошо, все ли идет так, как мы задумали? Скажи же мне, что я еще рожу сыновей на родине, что наш род разорвет, наконец, проклятую цепь скитаний. И будут мои сыновья земледельцами, будут солдатами. Сейчас я так одинок, мне очень нужна твоя подержка. Ни одной собаке нет до меня дела. Даже утром я не был ни капельки счастлив, а ведь было такое прекрасное утро..."
Да, прекрасное было утро. Проснувшись, он не стал умываться и даже не закусил. Натянул трико, зашнуровал кеды и побежал в парк на разминку.
Было рано, на востоке стояла синь, мир будто бы покоился в нежной своей колыбели. Стадионный сторож Андрей не снимал еще запора с ворот, поэтому лезть пришлось через забор. Он одолел его в два приема, как кошка, почти не касаясь, и пошел вверх по улице, обсаженной корабельными соснами. Смолистый воздух был странно согрет: лицо овевали то теплые, то холодные струи. Воздух был, точно полосатый.
Потом он поднялся на вершину холма и увидел озеро. Оно лежало далеко внизу, мерцая молочно-голубым сиянием. Виднелись лодки на пляже. Их свели в ромашки. Весь пляж был в ромашках. Лишь тонкое, одинокое каноэ резало середину озера, будто ножом, но волн не давало, вода была слишком сонной.
Большое это озеро он обегал на разминках дважды: выходило километров десять. А чтоб не было скучно бегать — пристраивался за поливо-моечной машиной. По берегу сидели рыбаки, приходившие на всю ночь. Завидев хлещущую водой машину, рыбаки снимались с насиженных мест и отходили в сторону. А после кричали вслед: "Э-го-го, спортсмен!" И он оборачивался, хохоча от удовольствия, и махал рыбакам рукой. На втором круге машину он оставлял. Начиналась серьезная работа. Тут он взлетал на холмы, стремглав бежал вниз или делал короткие, бешеные рывки, как бегут на рекорд стометровку. Кидал камни в озеро и камни находил потяжелее, а забросить старался подальше. Гимнастикой и боксом он шел заниматься на пляже. Были тут чистенькие дорожки, посыпанные гравием, большой розарий. Любуясь всем этим он не вспоминал об отце, его вовсе не тянуло к Мертвому морю: отличное было настроение. Он делал упражнения для брюшного пресса, боксировал. Вдоль дорожек стояли пузатые, стеклянные аквариумы, диковинные, заморские рыбы испуганно таращили на него глаза. И это страшно смешило. Он чувствовал всю полноту жизни, что отпущена человеку, и хотел чувствовать это в себе всегда. Так желаешь себе вечной любви, когда любишь, или счастья, когда абсолютно счастлив.
На стадион он вернулся часа через два, и все еще было утро. Утро только начиналось. Вставало солнце, легкий ветерок волновал тугие купы деревьев. Город наполнялся гулом и звоном. Он чувствовал себя сильным, везучим, он говорил этому городу: "Ты знаешь, зачем я сюда приехал. Я буду жить тихо, а ты не выдай меня. Нет стен, сквозь которые мы бы не уходили. И нет цепей, что могли бы нас удержать!"
У ворот стоял автобус, привозивший на стадион каждое утро студентов физкультурного института. Парни выходили из автобуса, волоча с собой тяжеленные сумки. Парни были сонные, вялые, а он весь мокрый, со слипшимися на лбу волосами, знал, что успел хорошо потрудиться, и это тоже прибавило настроения.
Андрей поливал траву на футбольном поле из мощного брандспойта, высокие трибуны были тронуты первыми лучами солнца.
Он лежал на диване и думал о Мертвом море. Он думал об отце. Потом посмотрел в окно. Небо заволакивало тучами, становилось темней и темней.
«Не надо впадать в отчаяние, — говорил он себе. — Через неделю у тебя в этом городе состоится первый матч. Его нельзя проиграть ни в коем случае. Все стадионное начальство ждет этого матча. Им до смерти любопытно, что я из себя представляю. Что это за фрукт азиатский, которого они взяли в сборную, дали комнату на стадионе, зарплату, будут хлопотать о прописке? От этого матча все и зависит. Потом состоится у них поездка за границу. Из этой республики чаще всего выезжают спортсмены в загранку. Мне только это и надо...»
Потом он поднялся и вышел.
"Пойду сполоснуть тарелки, — решил он. — Надо перекусить чего-нибудь. Иначе на тренировке ты будешь вялым и слабым. Нет уж, кто угодно пусть будет вялым, кто угодно пусть будет слабым, но только не я. Мне этого позволить себе нельзя."
По стадиону вовсю бил ливень. У велобазы кольцо трибун обрывалось, и сквозь каштаны, на другом конце стадиона виднелась площадка для бокса: белые канаты ринга, высокий помост, конструкции для снарядов.
Он посмотрел на низкие, тяжелые тучи и понял, что тренировка не состоится, — ибо ливень зарядил основательно.
Он сел возле крана мыть тарелки. Потом почувствовал на себе чей-то жадный, пристальный взгляд.
На втором этаже, на балконе стояла Ева, секретарь Акимова, директора стадиона, торопливо застегивая на себе желтый дождевик. Он тут же опустил глаза. Ему вдруг сделалось жарко, потом тесно в самом себе, и он покрылся испариной.
"Да, да, только ты мне нужна сейчас! — заговорило в нем. — Догадайся же, что мне плохо, никуда не уходи!"
И вдруг отпустило. Он понял, что никуда она не уйдет, а спустится по трибунам прямо к нему. Что оба они вышли сейчас, чтобы встретиться.
— Малайские кущи, Сеня, — сказала она. — Малайские кущи, весь август дожди будут.
— Меня наверху никто не спрашивал?
— Нет, никто. Говорят, ты с шиком отделал свою конуру, взялся изменить наши порядки?
Она явно никуда не спешила. В руках у нее была хозяйственная сумка. Она окинула его участливым взглядом.
— У нас ведь кафе за углом, Сеня, тебе положено питаться сейчас исключительно калорийной пищей.
— Ходить никуда неохота, — сказал он. — Людей видеть тошно.
В глазах ее стоял голод. Вернее тень голода, что так понятен мужчинам. Она стала закатывать рукава.
— Странный ты, Сеня. Впервые среди вашего брата подобного чудака встречаю. Начальства ты избегаешь, людей ненавидишь. А меня? Меня ты тоже терпеть не можешь? А мне ведь безумно интересно, как ты живешь, устроился.
Она сидела у крана и мыла его тарелки. Он стоял над ней, чувствуя с огромным облегчением, как все в нем успокоилось.
"Она тянется к тебе, она пришла. Она должна к тебе тянуться, вы оба одной крови, точно брат и сестра."
— Женить тебя надо, вот что, — говорила она. — Такой, как ты пропадет в два счета. У меня есть на примете что-то исключительное. Как раз для тебя...
"Узнаю нашу породу — сразу сватать. Нет, вы только послушайте, что она порет, ассимилянтка несчастная!"
Она кончила мыть тарелки, и они побежали на велобазу, перескакивая через лужи.
— Ого! — изумилась она, — скатерти, занавесочки! Ты что, с собой это привез?
Он снял куртку, повесил на гвоздь. С куртки стало капать на пол. Ева положила тарелки на стол. Он помог ей снять дождевик. Он был холодный и ломкий. Повесил его тоже на гвоздь.
— Родственники надавали. В Бендерах у меня целая куча родственников. Снимаю проценты с их долга моему отцу. В войну нас в Азию занесло, а они голодали. Он им посылки подбрасывал.
— Маланцы?
— Конечно! — обрадовался он вопросу. —С чужими там не роднятся.
И вдруг окатила его знакомая, яростная волна: "Сейчас тебя понесет! Понесет, не остановишься. Не забывай, где находишься! Ни слова о Мертвом море!"
— Держаться масти своей — этого мало, сегодня бери повыше. Они там сыты, в Бендерах, ни кто их не режет. Забыли, отчего драпали из этих мест. Не понимаю, как это можно сидеть спокойно на пороховой бочке!
— Счастливый, — сказала она. — У тебя столько родни. А у меня мама единственная. Да и то видимся раз в сто лет, хоть и живем рядом... А чем ты меня кормить собираешься?
— Чай, икра, — растерялся он. — Баклажанная икра.
— Так и знала!
Она села на диван. Взяла сумку, вытянула длинную бутылку вина. Потом брынзу, колбасу, маслины, батон хлеба.
— Херес, Сеня, сухой херес. Ты не знаешь еще, как мы тут пьем. Не знаешь, какие мы тут кретины. Ни одного нормального человека. Мы даже детей зачинаем между пьянками, поголовно кретины.
— Мне драться скоро, не навредит?
— Стаканчик сухого? Я тебя умоляю! Кто из боксеров не пьет? Все, и поди же ты, выигрывают! А кто развратники первые в городе? Так и говорят у нас: хочешь узнать всех шлюх — выдай дочь свою за боксера.
Она стала причесываться. Он глядел на нее.
— Ты красивая.
— Знаю, красивая кретинка.
— Нет, действительно, очень красивая. У тебя классические семитские глаза, а в них классическая еврейская печаль.
— Г-споди, и где ты такое выкопал? Кажется, все о своей вывеске я уже слышала, да только не такое. Наливай, что ли...
Он отбил ложкой сургуч, ухватился за пробку зубами. Чпокнув, пробка вышла.
— Старых книг начитался. Дома у нас отличная библиотека. О, если б ты только знала, что скрывают от нас, какие мы на самом деле.
Он взял граненые стаканы, разлил вино. Вино было желтым и прозрачным, как осенний лист.
— Если б мы жили в древности, а я был бы царем, я повелел бы чеканить монеты с твоим профилем. Иудейские монеты. И остальные народы смотрели бы и восхищались: какие дщери прекрасные живут в этой стране. О, мы еще будем чеканить такие монеты. Непременно будем. В галуте дано нам выбрать из двух поприщ одно: Б-га или деньги, — удел изгнания. Но дайте нам только снять наши маски, эти шкуры, под ними мы все прекрасны. Открой любую газету: убийцы, агрессоры! Но ты вглядись в фотографии, в эти лица! Первое же поколение, что родилось на родной земле— уже прекрасны.
— Ты кушай, Сенл, кушай, — выпив, сказала она. Глаза ее светились, она чувствовала себя очень хорошенькой.
Он положил в рот маслину. "Г-споди, никакой почвы! Никакого отклика. А ведь такие важные вещи втолковываю!"
Она поднялась с дивана, взяла книгу с полочки. Это были стихи в самодельном переплете. Открыла наугад.
— "Кошачий глаз луны в упор рассматривает нас..."
Прочитав это, подняла глаза.
— Очень хорошо, читай дальше.
— "Кошачий глаз луны рассматривает нас,
А выше — такая неба глубина,
Что, кажется, белеют крыши,
И задохнувшись, горы слышат,
Как шевелит лучом звезда,
Как расплывается луна,
Пятном холодного молчанья..."
Ева посмотрела на обложку, пустую и гладкую.
— Чьи стихи, кто это?
— Друг мой, его нигде не печатают. Она прыснула.
— Маланец, конечно, угадала? Ты себе, должно быть, друзей только среди маланцев находишь: ущербных, сердитых, несчастных? Терпеть не могу несчастных и невезучих. С такими дружить даже вредно, что-то от их несчастья к тебе переходит, портит тебя... Ах, прости, Сеня, я ведь в стихах ни черта не кумекаю. Забыла, когда книгу в руки брала. Совершенно обкретинилась.
Его вдруг осенило, он даже взволновался.
— А ты с собой возьми! Возьми, какую захочешь. Нет, погоди, я дам тебе вот что, Пятикнижие. Гляди сюда, отец мне даже надпись на ней сделал. И чтоб ей лучше было прочесть, положил книгу ей на колени. И прочитал:
— "Не привноси всуе имя родины."
— Не надо, Сеня, не сейчас, — отстранилась она от книги. — Я ведь приходить к тебе буду.
Он снова поставил Пятикнижие на полку и принялся ругать себя:
"Идиот, куда возьмет она это с собой? Домой? Ленька увидит — обсмеют в команде тебя, скандал будет. Это же безумие чистейшее с твоей стороны."
И стал утешать себя: скандала теперь никак не миновать. Нечего быть трусливым, если решил брать Еву с собой к Мертвому морю.
Они опять выпили.
— Вы все заблуждаетесь, полагая, что вышла я за Леньку вслепую, — начала Ева. — Нет, я не дурочка пустая: ринг, бокс, романтические спортсмены... О, я все рассчитала! Мы жили тогда с мамой на Романовке, в нижнем городе. Гетто, помойная яма, гениальное убожество, до которого можем дойти лишь мы, маланцы. И этот стыд, жгучий, девичий стыд за то, что живешь там. Кто не мечтает о белом коне? Я знаю, все мне сейчас завидуют: я на фамилии мужа, записана молдаванкой. Но за коня белого надо и многое терпеть: в первый же день Ленечка спустил мою маму с третьего этажа по всем правилам бокса: "Чтоб духу ее малайского в доме моем не было!!" Словечко "маланец" во рту у него цветет и не переводится. Нет, Сеня, каждый из нас должен спасаться, как может, как сумеет. Одно я знаю — дети мои не будут такими, ни несчастными, ни ущербными. Одной мне известно, какой мой Ленечка кобель, какая это сволочь. Он у Акимова фаворит. Акимов за него кому угодно глаз выклюет, за своего капитана. Кстати, известно ли тебе, что мой муж просил за тебя? Знаешь, конечно. И думаешь, из лучших побуждений? Дудки! Начхать ему, будет в команде отличный средневес, или не будет...
Грустная исповедь Евы сливалась с шумом дождя за окном. Он почти не слушал ее. Он был сейчас далеко, рядом с отцом, на Кажгарке.
Отец тоже учил его: "Спасайся, как можешь, в одиночку. И никого не зови за собой, ибо сам ты еще не дозрел. Только тот, кто верит в родину, как в Б-га, тот имеет на это право. Б-га никто никогда не видел, но мы верим в Него. Верим, что Он благ и милостив. Так и родина. Никто из нас не видел ее и не знает. Но верить в ее благость надо. Тебе еще далеко до подобных истин." Он видел сейчас Кажгарку, где вырос. Глинобитные дувалы, кибитки, ощущал физически прохладу земляного пола — единственный источник прохлады среди удушающей азиатской жары и вечного смрада. Местные хозяйки сливали помои прямо из окна, уповая на солнце, которое все высушит. О, как он тоже мечтал вырваться из Кажгарки. Сколько он будет жить, а вонь Кажгарки всегда будет стоять у него в носу.
— У тебя жесткие волосы, царь мой. Люди с такими волосами бывают злыми или одержимыми. Скажи, ты разве злой?
Ева стояла у окна, глядя, как бегут по стеклу быстрые струйки дождя. Она гладила его нежными, пугливыми пальцами. Его обожгло вдруг, он стал дрожать. Стал мучительно вспоминать что-то дорогое и близкое, что-то любимое, но не женщину. И не смог вспомнить. Зубы его стучали.
— Не надо сейчас об этом думать, мой дорогой, — говорила Ева. — Мне просто не верится, что я у тебя сижу, наконец. Я люто ненавидела эту комнату, а теперь мне здесь нравится. Я буду к тебе приходить, мы сделаем ее своей.
— Послушай, а за что вы поперли отсюда Женьку Жильцова?
— Ты разве знаешь об этом? — удивилась она.
— Знаю. Мы все друг друга знаем. Он, кажется, из Бобруйска, за сборную Белоруссии раньше дрался?
— Пошлая история. Вначале все обстояло нормально: парень, как парень был. Потом попойки пошли, каждый вечер новые шлюхи. Доложили Акимову. А он, как ты знаешь, эту комнату специально для наемников держит. Ну и турнули, бедолагу. А Ленечка мой опять сухим вышел. Кстати, он еще не мылился к тебе?
— Вроде бы, нет.
— Ни за что не поверю.
— Ну в ресторан пригласил недавно.
— Вот-вот, а я что говорила? Это же его холостяцкая квартира, можно сказать.
И она положила ему руки на плечи. Поцеловала. Губы ее огнем пылали.
В комнате было темно, за окном по-прежнему бил ливень. Изо всех сил напрягаясь, он пытался вспомнить Мертвое море. Хоть что-нибудь: скалы, парусник, легкую зыбь оглохшей воды, любимый камень на пустынном пляже. В ушах стоял звон, в сердце— отчаяние.
— Сними одеяло, — сказал он.
Он любил свое придуманное Мертвое море. Потому что настоящего никогда не видел. Ни фотографии, ни картины. Никто не мог ему рассказать, как оно выглядит. Он знал еще, что в те минуты, когда он не мог увидеть Мертвое море — означало предвестье беды, означало, что он в опасности. И тогда он испугался.
— Отпусти, — сказала Ева. — Мне надо идти. Обеденный перерыв давно кончился. Наверху меня ищут.
Он сам подошел к окну и снял с него одеяло. Стало светло в комнате. Ева быстро одевалась, причесывалась. Готовая к выходу, остановилась на пороге.
— Теперь поцелуй меня.
— Нет, Ева, иди. Забудь, что было. И я забуду.
— Фу, злюка!...
Хлопнув дверью, Ева вышла. Он слышал, как простучали ее каблучки по велобазе, потом промелькнул в окне желтый дождевик. Ливень сбил с ее головы капюшон, по лицу налипли мокрые волосы. Быть может, она плакала, быть может, сказала "кретин", потому что именно это слово он сказал себе, именно это и услышал.
Потом взял со стола пустую бутылку, собрал остатки пищи и пошел выбросить в мусорный ящик.
Вернувшись, снова лег на диван. Стал думать о матче: главное — это выиграть первый здесь бой, закрепиться в сборной. А там, а дальше будет поездка за границу... И тут он услышал, как у самого уха плеснуло тихой волной, пахнуло крепким соленым ветром, потом увидел, как там, далеко-далеко, на том берегу показалась тонкая полоска света над Моавитским хребтом. И понял, что над Мертвым морем начинается новый день.