top of page

Глава 17

ПРОФЕССОР

 

Сегодня утром все кончилось. В палату зашли двое, судя по всему – техники, молча отлепили с меня все клеммы и датчики, молча скатали бинты, провода и все унесли. Не объяснив ничего, не вымолвив ни слова, оставив меня на постели в полном недоумении.

И наступила сразу же тишина. Мертвая тишина за стенами, за дверью, где днем и ночью ощущалась напряженная деятельность людей и приборов. Меня оставили наконец в покое. Жизнь пещерного кролика, слава Богу, окончилась! Самописцы не будут больше выбрасывать ленты с кривыми моих сновидений, температурой тела, мозговыми импульса­ми. Кончилась охота эндокринологов за моими гормонами, замеры моей бороды и волос, дурацкие тесты самоконтро­ля – все это хамство и липа кончились. Время отныне цели­ком и полностью станет моим, оно будет принадлежать мо­ей памяти и этим бумагам... О, случись это много раньше, я был бы счастлив, только об этом я и мечтал!

Да, но можно ли обольщаться? Скорее всего, мне эти покои велят освободить, меня из палаты выгонят… Куда я тог­да пойду? Ведь подтвердились самые худшие опасения! И по­следнюю точку в этом поставил вчерашний француз. «Калантар Иешуа запутался и заврался: пещерной системы от Буха­ры до Иерусалима в природе не существует! Ее нет и не было...»

Картина случившейся катастрофы медленно возникает в моей памяти: вижу, как, сцепив нервные пальцы, Джассус ведет синхронный перевод беседы. Глаза его жадно приклеены к губам француза.

Я же не в силах понять: о чем со мной говорят, что спрашивают и вообще, чего от меня хотят? Пореже, доктор, по­медленнее. Но Джассус летит галопом, летит, как беше­ный... Я отключаюсь слухом, вниманием и тоже смотрю на губы француза – тонкие, бледные, подлые. И возникают странные мысли, питаемые нелепой догадкой: «Я эти губы знаю! Боже мой, я их узнаю... Как бойко он по-английски шпарит – английский он, сволочь, знает?! Куда, скажите, подевался весь его пессимизм, вся его мрачная былая надменность?»

— Профессор говорит, что десять лет он сам был подопытным кроликом, подвергая себя добровольному заключению в глубочайших пещерах мира. Эксперименты эти тяжело отразились на нем. Сейчас, в тридцать четыре года, он эти опыты хочет бросить: все эти опыты и саму науку...

Глаза мои ищут и быстро находят поразительное сходство: те же скулы, обтянутые смуглой кожей, та же краси­вая гордая голова с вечно короткой стрижкой – этим от­крытием я целиком поглощен.

— Ходят слухи, что профессор окончательно выдохся, сдал, что хочет начать командовать сам: пусть другие лезут в преисподнюю! Но это не так, это ложь, говорит профессор. Именно сейчас у него самые интересные планы, и он подбирает себе команду из людей с железной закваской – искать нефть, руду, газ... Он говорит, что не будет щадить себя ради этого. Щадить себя он не имеет права, не хочет... Це­лый ряд фирм во Франции, в Штатах, в Израиле уже сейчас готов оказать ему всестороннюю помощь и самую щедрую финансовую поддержку.

Передо мной вылитый Дима! Мне снова тесно, тревожно в его присутствии. Я как бы в одной клетке с тигром... Сильно потертый, по моде видать, джинсовый на нем кос­тюм, клетчатая фланелевая рубашка, а на шее, на золотой цепочке – золотой маген-давидик. И вот – с трудом удер­живаю себя: «А где моя Мирьям, каналья? Куда ты ее увел от меня?» Но не кричу, а только кусаю губы себе. Последними крохами разума понимаю – на весь этот бред Джассус немедленно вскинет брови и удивится: «Вы что, дорогой Калантар, поменялись местами с дядюшкой Брахией? Принимаете наваждение за действительность?»

— Профессор спрашивает, страдаете ли вы никталопией?

— Не знаю, доктор. А что это, собственно?

— Не развито ли у вас ночное зрение... Профессор говорит, что у него это, как у кошки. В пещерах он старается много есть черники.

Я улыбаюсь понятливо: «Нет, не развито, доктор. С ребе Вандалом было светло!» И Джассус ему переводит, но кивает при этом на мои бумаги, что-то от себя добав­ляя. Говорит, как я понимаю, что эта самая никталопия у меня имеется все-таки. Ведь целыми днями пишу чуть ли не в полной темноте... И вижу, как он виляет хвостом, а у француза этого такой вид пресыщенный, будто половина Израиля у него в кармане, а другую половину он тоже может купить – это раз ему плюнуть.

Сижу и жду: сейчас меня спросят про полигоны и ядерные испытания. Я убежден почему-то, что это не просто кол­леги по медицинским опытам, а разведчики. Что этот самый француз – большой босс, биг босс, его интересует, конеч­но, что за контакт состоялся между Моссадом и русской разведкой... Ах, бедная моя голова, чего тебе только не мерещится?!

— Профессор говорит, что чувствует себя под землей не более мухи – всегда, и спрашивает, как это было у вас во время отсутствия привычных земных ориентиров? Какого рода галлюцинации?

Я наливаю себе стакан кока-колы, долго и с удовольствием его цежу. А после кручу пустой стакан перед глаза­ми: «А сукиным сыном он там не чувствовал себя? Вечной занозой у меня в мозгах? Камнем у меня на душе и на серд­це не чувствовал?»

— Мы ощущали себя великанами, доктор. Ребе любил нам цитировать из пророков: «Когда пойдете на родину – великанами станете, реки перед вами иссохнут и горы сравняются, а все дороги станут прямыми!»

Они снисходительно улыбаются оба – удачная шутка! Эти улыбки злят меня. Я кручу пустой стакан, голос мой хрипнет:

— Нет, до мухи у меня не дошло! А ящерицей помню себя...

Таким ответом они довольны: тут я сказал что-то дельное, по теме, по-научному. И Джассус тоже плеснул себе и французу в стаканы кока-колу, и оба они выпили.

— Профессор говорит, что в настоящее время идет большая охота за всякого рода пещерами. Особенно не открытыми... Он сам залез в свою первую пещеру в девять лет, и это на всю жизнь определило его призвание. В одиннадцать лет он начертил стратиграфический разрез одной из альпийских пещер – самостоятельно! В пятнадцать был принят в коллектив знаменитого профессора Буркана в Ницце. В восемнадцать уже получил первую премию за очень серьезную работу по геологии. На эти деньги он снарядил экспедицию в пещеры Цейлона, где родилась идея его «отключения из времени». Он говорит, что даже венчался в пещерах. На глубине двести метров! Все, включая раввина, были одеты, как спелеологи, а стульями и столами служили им сталактиты. Да­же еда и все напитки были пещерными. Он говорит, что свадьба была бы гораздо глубже, но гости боялись!

Как длинное, скользкое тело змеи, вползает мне в уши известие о его свадьбе. Я эту свадьбу отчетливо вижу... Змея вползает в сознание, сворачивается, и страшная головка ее поднимается в виде вопроса: «С кем он венчался, Гос­поди? А раввин – кто этот раввин? Неужели венчал их ребе Вандал? А я где был в это время?»

Профессор смотрит на меня победительно, горделиво. И столько вызова в этом взгляде, столько наглости и коварства – вылитый Дима!

Сейчас я сидел в пушке, за броневыми плитами: в той самой – на плоскогорье. Окутанный влажным ночным туманом, курил сигарету за сигаретой как сумасшедший. Го­лова пылала, но мысли работали четко и холодно. На память приходили слова: «Сокровища целого мира ревности не окупят...» – слова древние, из Когелета. Как он верно сказал!

Влажный белесый туман орошал мои плечи, лицо, будто стараясь слизать или смыть живую картину, – вот мы соскочили с арбы: я, Бешар и ребе Вандал. Все нас бросились обнимать, и мы их всех обнимали. Но Дима не дал мне обнять себя! Он выставил руку – он поздоровался. Но как? Он руку свою поставил колом меж нами... И Мирьям ко мне не бросилась, я ей показался чужим. Она долго не могла ме­ня вспомнить, а вспомнив, расстроилась.

 

Джассус просит меня сосредоточиться.

— Профессор хочет поговорить на темы исключительно узкие!

И улыбается Джассус. Эта улыбка его, она, как приклеенная, мерзейшая персидская улыбочка.

Профессор тем временем достает из чемоданчика грифельную доску, карты, бумаги...

Нет у меня никакой охоты с ними сотрудничать! Вот ведь и Джассус водит его за нос в чем-то? Похоже, не хочет делиться добычей. А чего добычей, собственно? Это мне предстоит узнать еще, разгадать их обоих...

Кто бы француз этот ни был – Дима? не Дима? – я кровь его ненавидел, они все равно были с моим врагом одной крови – гиены пещерные!

— Переводите мне, доктор, не так быстро, пожалуйста, я что-то плохо себя чувствую.

— О'кей! – согласился он. И конечно же, с места понесся на рыси: – Профессор говорит, что вас ожидает первая премия Постоянной комиссии по длиннейшим пещерам ми­ра! Профессор Жан-Жак Мишель состоит почетным членом этой комиссии... Первая премия безусловно ваша! Вы поставили величайший рекорд, заполнили гигантское белое пятно карстовой карты Азии. Он говорит, что в списках комиссии нет ни одной пещеры, которая бы относилась к этому району мира. Ваши открытия немедленно войдут во все учебники геологии и географии. Вы будете удостоены самых высоких научных званий и почетных наград крупнейших университетов мира...

Француз сосредоточенно копается в своих картах и бумагах, под шорох которых я пытаюсь мучительно вычислять: когда же ребе успел их венчать? «Две недели мы были внизу, в Двуречье, в Халдее! Нет, ни за что в жизни себе не прощу, что оставил их вместе! Где была моя бдительность, что я думал себе?»

— Пещерная система Хельнох в швейцарском кантоне Швиц!

 Я вижу карту. Француз водит по карте пальцем, а в глазах у него – сверлящее холодом любопытство. Нет, он не француз! Этот воробушек из ФБР, я для него добыча жирная...

— А это пещера Флит-Ридж в штате Коннектикут! А это – Мамонтова пещера... Профессор говорит, что в списках Постоянной комиссии числятся в настоящее время тридцать пять длиннейших пещер мира. Пещеры же менее трех километров с учета комиссии сняты, ибо таких уже несколько сотен...

«Научные звания! Деньги! Слава... А что, вовсе неплохо, стоит сосредоточиться, Каланчик!»

— Но, к сожалению, говорит профессор, очень часто публикуются совершенно фантастические данные. Сообщалось, к примеру, что та же Мамонтова пещера имеет якобы двести пятьдесят километров, а оказалось, что втрое меньше! Поэтому, говорит профессор, очень важно, чтобы все свои данные вы дополнили для начала орфометрически: объемами и площадью, характеристиками кадастра. И лишь тогда все открытия ваши...

Вместе с креслом француз подъехал ко мне, положив на стол грифельную доску. Меня коснулось его дыхание. Профессор сопел, как жеребец на скачках.

— Вы слышали про таблицы Корбеля? Имеете представление, как чертится продольный профиль? Это очень просто. Вам надо вспомнить для начала любую пещеру. Сейчас профессор вам хочет показать, как изображается карстовая впа­дина. Он вам рисует ее. А это – подземный поток. А это – сифон. Он спрашивает, как вы проходили сифоны? Он говорит, что без гидрокостюма сифоны не одолеть.

Тупо смотрю на доску, на карты. Многие слова и термины я слышу впервые – весь я потею и ерзаю в кресле, но всего ужаснее то, что не могу вспомнить ни одной пещеры. Ни одной, ровным счетом.

Глядя на мое отчаяние, они тоже начинают нервничать, не зная, чем бы помочь мне.

— Ну хорошо, дорогой Калантар. Назовите хотя бы плотность пещер в любом районе, где вы проходили! Любую циф­ру – длина ходов, количество пещер на тысячу квадратных метров! Бросьте любую цифру!

И вдруг меня осеняет. Эврика! Пергамент! Вскакиваю с кресла, чтобы бежать в палату, которая рядом, за дверью, но путаюсь в проводах и чуть не падаю. Проклятый француз наехал с креслом как раз на мои провода.

— Пергамент, доктор! Несите пергамент!

Но Джассус мне кисло морщится и делает тайные знаки. Дескать, пергамент сейчас не нужен, пергамент сейчас не по делу, в другой как-нибудь раз. Эти знаки ловит профес­сор, и между ними затевается разговор, затем – перепалка, и Джассус пергамент выносит.

Страшно довольный, я расчищаю стол. Сейчас мой профессор все и получит: любые данные с фактами! С вашим Корбелем и сифонами, с вашей комиссией, черт бы ее по­брал... Как я забыл про пергамент? О, вот они – слава, судь­ба и богатство – счастливый конец нового Монте-Кристо!

Велю профессору брать карандаш и все подробно за мной записывать...

— Профессор готов?

— Готов, – отвечает Джассус, точно из-под земли. Он этот пергамент видеть уже не может, не то чтобы слушать о нем, так он ему ненавистен. Ну и пусть, пусть ненавистен, пусть говорит из-под земли, туда ему и дорога, хитрому персу. Когда я заделаюсь миллионером, он будет и передо мной хвостом вилять, и мне будет задницу целовать!

Я набираю побольше воздуха и начинаю вдохновенно читать:

– После тяжелого голода, когда мы ели мертвечину, мы вышли к Ниневии – большому городу. Мы изумились множеству караванов под его стенами. Спросил меня старый погонщик: откуда вы? И я ответил: из Бухары! Это тоже нема­лый город, я был там, сказал погонщик. Но уверяю тебя, мой господин, да укрепит Аллах твои силы, что если все карава­ны, что отправляются отсюда в дальние страны и в родные края, придут в твою Бухару, они смогут забрать всех ваших жителей, всю вашу мебель и утварь. Ваши дома, деревья, сараи и камни... И скажете после: здесь некогда был город!

...Я сидел в пушке, в стрелковом седле, а взор мой застилали бледные краски – белесого цвета безумие, розовая пена бешенства. Проходили часы, текли минуты, никто не звал меня, не искал, никто не позвал ужинать. Даже не по­звал на молитву ребе!

Я все пытался постичь природу ее измены, блуждая в тучах исступленной ревности и бессильной злобы. Я думал об искрах между ними: при нем она оживлялась и трепета­ла, рядом с этой глыбой мрака и холода, а при мне, возле пылкой моей души и кипящей крови, становилась угрю­мой, рассеянно отчужденной. Почему? Да, поколачивал я ее, время от времени бил, причин для этого было слишком много! И в эти минуты лицо ее делалось злым, вспухшим, а глаза метали в меня испепеляющие стрелы: «Жалкий Эзра, ничтожный Эзра, ну и что, если плавятся кости! Все рав­но не твоя, ну и что?!»

Сейчас в пушке, ничуть не меньше, чем его рука между нами колом и ее внезапная, глухая забывчивость, мучала меня и Москва. Мы эту Москву замели с ней, как мусор под коврик, и этот мусор всегда был с нами.

Однажды зимой ей вздумалось вдруг прошвырнуться в Москву. Я взял в медресе отпуск, коротенький, на неделю, отпуск, а им это сразу показалось подозрительно, Ибн Мукле особенно... Лежали в Москве сугробы, снега синие и снега желтые, Москва закована была в гололедицу, трещали моро­зы. Мы сходили с ней в Третьяковку, выстояли чудовищную очередь в мавзолей, потом я потащил ее в ГУМ, в музей Ре­волюции, сходили в Большой, сходили в театр на Таганке – и все, и больше в Москве было делать нечего. И тут она брякнула: «А я с Димой говорила сегодня. Давай позвоним ему еще раз! Не хочешь с ним свидеться?» Больше всего меня потрясла ее безответственность: «Пойми, нельзя нам в Моск­ве находиться, за нами следят. Оставь ты своего инженера в покое! Ты что, все дело загубить хочешь, всю нашу идею?» И все-таки она меня уломала, я сдался, и вечером мы поеха­ли на Кропоткинскую, он жил там на частной квартире.

Помню, мы пили чай, а эти двое сидели, прижавшись бессовестно тесно, тихо шептались и курили, как очумелые. Мне было скучно, я понял, что им мешаю, что в тягость я им – у них от меня секреты. Ходил и трогал предметы в кварти­ре, думал, как вечно она мне талдычит, что Дима совсем другой, совсем не угрюмый, что я совершенно его не знаю... А поздно ночью, уже в гостинице, впервые была беззаботна и весела, вся была вздернутая, сверкая мне нежными улыб­ками. А в постели, тесно ко мне прижавшись, сказала: «Ты прав, Каланчик, я все-таки сучка!»

 

Читаю им из пергамента, читаю много, чуть ли не все подряд. Мягкой, кошачьей походкой профессор ступает по ком­нате, оттягивая сухой зад, выворачивая длинные, сухие ноги. Время от времени я поднимаю глаза и слежу за ним, давая доктору Ашеру нагнать меня с переводом.

Читаю про Аммиачную пещеру в горах Буттума, где на входе стоит дом с забитыми окнами и дверями, и поднимается пар, похожий на дым, а ночью на пламя, и люди входят в пещеру, укрывшись мокрыми одеялами, чтобы заживо не сгореть. Читаю им про картуны Сымбата – огромные пещерные обиталища, где зимой тепло, а летом прохладно. Там можно жить сколько угодно – в нишах картун водятся жир­ные голуби, а рядом, в речушке Васит, полно рыбы по имени буни, которую можно брать голыми руками, ибо буни лени­ва и неповоротлива, а отвар из нее подобен пяти отварам из конины.

Профессор стоит все время ко мне спиной. Чем его мысли заняты, неизвестно. Похоже, он вовсе меня не слушает – комната набита приборами, на голубых экранчиках ска­чут электронные точки, движутся цилиндры и барабаны с дрожащими самописцами, выползают ленты из всевоз­можных отверстий. Профессор на все это смотрит, внима­тельно изучает, трогая перфокартные ленты и что-то вычи­тывая из них: по спине его ничего не прочесть!

— Жителям Тебриза неизвестно огородное пугало. Дети торчат там целыми днями под палящим солнцем, отгоняя птиц трещалками и свистульками. Шум здесь стоит адский! Здесь можно заработать в награду алмаз, если поставить на поле огородное чучело...

Снова поднимаю глаза: бешено скачут точки, кругом стрекочут приборы, к которым тянутся от меня провода. Это мой организм живет и пульсирует перед профессором, но чувств моих он не знает, нет... А впрочем, а почему бы и нет? Разве любой из этих приборов не может быть детектором лжи?

— В скалистых провалах Ибн-Митара царит непроницаемый мрак, холодное, могильное веяние. Тут возникают образы жутких дивов и чудищ, и так страшно, что сразу впада­ешь в панику и хочется бежать в ужасе. Мрак пустоты вне­запно наполняется шорохом кожаных крыльев, рычанием диких зверей, стуком когтей и клыков...

— Стоп! – кричит внезапно профессор. – Стоп, мистер Калантар.

— Басе! Басе! – велит мне остановиться Джассус.

Профессор нервно теребит полы своей застиранной джинсовой куртки и произносит длинный монолог по-английски. Я слушаю его, откинувшись в кресле и заложив за затылок руки. Бог ты мой, а ведь учил этот самый английский в школе чуть ли не десять лет, сдавал в медресе экзамен Адаму Массуди, а толку-то что? Ни в зуб ногой! Потом отмечаю себе, как правильно, по-спортивному профессор сложен: все части его тела красивы и гармоничны. И Дима красиво был сложен, от этого никуда не деться... Ему я Москву простил! Ему, человеку с рыбьей кровью, с другим знаком крови, я все простил, но ей ничего не прощу! Ей, что, сопоставить вздумалось наши достоинства, мои и его?! По Диме она соскучилась, Диму слегка подзабыла, подвергая все наше дело неслыханной опасности!

— Профессор говорит, что в вашем пергаменте он не сомневается. Он убежден, что это уникальный в своем роде документ, любая страна ислама отвалит за этот пергамент любые деньги! Он только хотел бы знать, в недрах какой страны вы видели фрески оньо? Это огромный бизнес... Он говорит, что открытие новых пещер – это всегда большой бизнес! Там сразу начинают строить мотели, гостиницы, заповедники, проводят туда дороги, печатают альбомы, буклеты – целая индустрия, короче. Туристический бизнес...

Я начинаю что-то припоминать: фрески оньо – первобытные африканские картинки? О, в Москве же и видел, в той самой квартире на Кропоткинской... Ходил я по ком­нате, не зная, куда себя деть, когда они жарко шептались и прижимались, ходил и разглядывал картины на стенах. Они показались мне страшно знакомы. Кроваво-красные за­каты, бедуинские хижины, крытые звериными шкурами и пальмовыми листьями, – я видел их в медресе, в ателье у ше­фа, и ужаснулся своему открытию: как попали они сюда? Чья эта квартира, если не шефа, руки Москвы в медресе Сам-Ани?

— Ну хорошо, дорогой Калантар, фрески вы эти не помните, к сожалению. А что же вы помните, что запечатлелось больше всего в вашей памяти?

Джассуса, как я понимаю, бизнес профессора и мой собственный бизнес не интересуют. Он хочет в принципе убедиться: шел я пещерами или нет? Кто я такой и за кого себя выдаю? Ибо час этой страшной истины настал, вот он, час моей истины – был я там или нет?!

Я пожимаю плечами и неуверенно говорю, что помню вроде бы двуглавую красавицу в хрустальном кристалле.

— Очень сильное впечатление, доктор, незабываемое!

Но он раздражается, говорит, что это сейчас не существенно.

— Это вы будете каббалистам рассказывать из Института каббалы.

Опять пожимаю плечами: воля, мол, ваша... Пружина моих ассоциаций раскрутилась с самого начала совсем не в том направлении – это я понимаю. Я как бы в ином мире, занят разгадкой моего врага. Разгадкой предательства и обмана. Постигаю зловещую роль Хилал Дауда... Мне есть о чем думать, есть о чем содрогаться! Вон как скачут бешеные приборы и датчики – я всю трагедию свою вижу теперь как на ладони! А вот пещеры – свое спасение – нет! Не вижу и не помню, и гори ты синим огнем подозрительный Джассус, вместе с этим французом, гори огнем граф Монте-Кристо! Все, точка...

— Профессор говорит, что много раз находил клады. В Каповой пещере он нашел в стеклянной бутыли четыре килограмма золотых монет! В Голубом гроте на острове Капри откопал мраморную статую времен первых римских императоров и хорошо заработал на ней. Он говорит, что несколько раз находил и пещерный жемчуг, исключительно ценный. Он образуется в каменных ванночках у основания ледяных толщ. Вы не встречали его?

Я понимаю, они меня подстегивают, пытаются разбудить во мне алчность. Этот профессор – бизнесмен от науки, ему не интересны полигоны и ядерные испытания, нет, это не биг босс из ФБР, ему нужна совсем другого рода ин­формация. Вот посижу сейчас истуканом еще немного, и он предложит мне компаньонство в бизнесе. Он полагает, видать, что я набиваю себе цену? Вот посижу и услышу сейчас.

— Пещерный жемчуг, жемчужины? Видел, конечно же, видел! Даже сейчас эти жемчужные видения стоят у меня в глазах, повергая в трепет, – это души евреев, они идут на родину, помню их очень много. Но их не надо искать в пещерах, они уже здесь, в Иерусалиме.

Француз требует перевода, и Джассус ему переводит. Потом профессор что-то долго рассказывает, но уже с хорошим, неожиданно посветлевшим лицом. И Джассус мне со­общает:

— Профессор говорит, что души евреев в пещерах он никогда не встречал, но в эту мистическую теорию совсем недавно поверил. Несколько лет назад он похоронил в Пари­же родителей – отца и мать, но, когда приходит на кладби­ще и стоит над их могилами, ровным счетом ничего не чувствует. Зато здесь, в Иерусалиме, отчетливо ощущает их рядом. И это каждый раз, когда бы он ни приехал. Он говорит, что это не может объяснить никакими словами – вот рядом они, и все, здесь, в Иерусалиме...

Мой взор начинает мучительно блуждать по комнате, я пытаюсь почувствовать присутствие тех, кто никак не хочет прийти, – с тоской ищу их. И думаю: «Приходят те, что тебя любили, которых любил и ты! Кого же мне ждать? Никто ко мне не придет и не изменит мою жизнь. Так не лучше ли все забыть: обиды, ревность, измены и оскорбления? Сесть и сосредоточиться, и принять предложение этого бизнесмена, сулящее мне богатство, и славу, и мирную жизнь? Ведь пусто же мне, пусто!»

— Профессор говорит, вы можете спасти много человеческих жизней: пещерами пользуются в гидротехнических целях. При проходке тоннелей существует опасность обвалов: из ваших пещер хлынут потоки воды, вы понимаете? А на Сардинии пещеры служат автодорогами: их пол выровнен, залит асфальтом, на всех участках имеется освещение. Потом – гуано! Идеальное сельскохозяйственное удобрение, помет летучих мышей. Есть пещеры, где толщина гуано достигает нескольких десятков метров. Для бедных ресурсами государств это будет настоящим спасением. Но прежде всего – нефть! Руды и каменноугольные пласты. Профессор уверен, что все это имеется в изобилии в тех недрах, где вы проходили. Ответьте же, не молчите! Он предлагает вам любую долю в прибылях, это ваш верный шанс, один вы все равно не пробьетесь! Ни одно государство не купит у вас информацию, ибо вы нуль, нуль без име­ни! Зато весь мир знает профессора Жан-Жак Мишеля как человека абсолютно надежного! Вы слышите, Калантар? Не молчите... И ради Бога не отвечайте нам, что вы Исход совершали, что думали лишь об одном – обогатить человечество чем-то духовным!

Я глупо, бездарно ему улыбаюсь:

— Вы правы, доктор. Мы только об этом и думали, идиоты!

 

Медленная, упорная сила клонит мою кровать, пытаясь выбросить меня из постели. Я начинаю судорожно карабкаться вверх: только бы не свалиться, не полететь вниз, в зияющую, черную пропасть! Извиваюсь во всех направле­ниях, как ящер, как саламандра, и... просыпаюсь.

За стенами тишина: ни проводов на мне, ни присосок... Истерзанная постель, вся мокрая от холодного пота. И понимаю – никто кровать мою не опрокидывал, никто на меня не покушался! Это душа во мне накренилась, теряя послед­нюю устойчивость, и засыпаю снова, повиснув во мраке, зажмурив крепко глаза.

bottom of page