top of page

 

   ЭЛИ ЛЮКСЕМБУРГ


   Рассказы 

ТУНЕЯДЕЦ

Второй бригаде с нарядом сегодня не повезло — весь день на подборе карячились, на самых дальних полях, километров за пять от центральной усадьбы. А больше всего погода нагадила: утром, когда на построение выгнали из бараков — жутко обрадовались: "ай раздохнем хоть денечек от каторги!" — кочевали по небу свинцовые низкие тучи, урчал даже гром в их чревах, сверкали молнии... А все равно на работу погнали. Вот-вот закапает, вот-вот разразится ливень — весь день ждали. А небеса проклятые только к вечеру расхлябились.

В полях давно уже ни одной коробочки беленькой не осталось, миновали времена приличного сбора, когда натаскивали на хирманы горы хлопка, отошли эти дни. А о том, что в грядках нынче находится, и говорить тошно —редкие пушинки, забитые в глину тяжелыми сапогами. Вот эти пушинки, эти самые жилки когтями и выцарапывали, набивая фартуки грязью, ползая исключительно на четвереньках. Чтобы чисто за тобой оставалось, черным-черно.

Закинув на плечи фартуки, мокрые, грязные, злые, как черти, идет вторая бригада домой, идет на ужин.

Мелкий, колючий дождь сеется над глухими полями. Вдоль арыка, на голых тополях черными гроздьями сидит воронье, оглашая пустыню полей голодными криками. Птицы прыгают на землю, печатают в глине трехпалые следы. Парни шугают ворон ногами, чуть ли не пинками, и те снимаются с их дороги, свистя в воздухе тяжелыми, мокрыми крыльями.

Вот ступают трое приятелей: Еремин Славик, Яшка Кригер и Анжар Азимов, или, просто, Санька. Одно и то же в уме прикидывают: доберемся ли до бараков, покуда совсем не стемнеет, или нет? А темнеет в декабре быстро, темнеет рано, и ляжет на поля ночь слепая и страшная. Непременно с дороги собьемся, заблудимся. Молчат и чавкают сапогами в глине, чавкают с засосом, то и дело скользят приятели.

При мысли, что можно запросто заблудиться, пропасть в полях, закоченеть от холода, утонуть в глине — Славика Еремина дикий ужас берет: "Бедная мама, — шенчет Славик Еремин посиневшими мертвыми губами, — Г-споди, бедная мама! Ты только краешком глаза меня бы увидела — до чего тут нас довели. За что?..." И, поскользнувшись, вскрикивает:

— А-а, дьявол!

— Чего это ты? — оборачивается Яшка с наивно-глумливым вопросом.

— Вот  суки,   хоть   бы трактор навстречу нам выслали, или арбу с ишаком! Чуть шею себе не свернул.

— Ну-ну, Славик, как не совестно матюгаться,такой воспитанный  мальчик,  из интеллигентной семьи! Терпеть надо, Славик...

Яшка — смутьян известный, лучше его и не слушать, вечно втягивает в паскудные разговоры, политику травит. Скоро кошмар этот кончится, все кончится, только бы дотерпеть. Скоро снег на поля ляжет, и тогда — домой. В город.

Горше всех приходится, пожалуй, Саньке. У Саньки зреет на левой руке здоровенный фурункул, холод и сырость доставляют ему невыразимые страдания. Больную руку он бережет под телогрейкой. Яшка ему идти помогает, тащит за пояс. Даже больной поперся Санька в поле, никому не хочет уступить высокую честь — первый институтский сборщик. Грядка хлопковая его родная стихия, тут он словно рыба в воде. Санька родился и вырос в колхозе, предки его только и делали, что хлопок сеяли да растили. И в Саньке эта закваска живет. Он прямо таки создан для подобных трудов — длинноногий, цепкий — по триста кил на хирман натаскивал, пять норм сразу. Яшка со Славиком кое-чего у него нахватались — как справляться с нормой. А еще проще — фартук-другой им Санька просто так  дарил на весах, по дружбе как говорится.

Поползла тропинка на холм, потянулась бригада кверху, кляня начальство на чем свет стоит. Разъехались сапоги у Саньки, Яшка не удержал его и плюхнулся Санька прямо в грязь, как раз на больную руку.

Яшка со Славиком бросились поднимать его, тащат, тут и другие на помощь им подоспели. Раскаркалось воронье, сорвались с тополей, совсем черно сделалось небо от черных крыльев свистящих.

—    Вай дод! — вопит Санька матом, — вай дод!
Парни утвердили его на ногах, скребут грязь с одежды, Яшка шапку ищет.

—    Ну ты-то на кой черт на работу поперся? ругает Саньку Славик Еремин. — Остался бы сегодня за дневального. Тоже мне патриот сознательный.

Тут и Яшка на узбека набросился, сверкая глазами черными.

— Друг  ты мне, Санька, я тебе все выложу: баран ты самый настоящий, вот кто ты есть, понял. И больше всех навредил нам своими рекордами...

— А  ты  не  ругай  меня,  не  ругай, — хнычет Санька, — ты тоже хорош! Ни  разу не  поговоришьпо-умному.   Думаешь,   Санька   чучмек,   Санька чурка, а я тоже немного кумекаю.

 

Братцы! — воскликнул вдруг Яшка, обратившись к бригаде. — Да будь оно проклято все на свете,  сколько  терпеть  можно! Неужели не выступим?

— Выступим! — заорали кругом. — Всей бригадой и выступим, чего бояться! Вон и Санька поддержит, и Санька с нами!

— Вы это серьезно? — справился Яшка, — и в самом деле — не струсите?

Постояли на холме парни, погалдели, посовещались. И дальше пошли.

А вскоре в густом тумане, налитом чернилами, послышались трубные взревы. Ревел ишак колхозного учетчика Аджалима, возвещая миру на­ступление ночи. Кибитка учетчика Аджалима стояла крайней в поселке, на въезде.

2.

Под жилье отвели студентам конюшню, прямо на полу, на соломе жили здесь человек сорок. Ночами скакали по спящим крысы, постели же трещали от насекомых. Воскресными днями, изнывая от скуки и безделья, собирали студенты битюгов в баночку из-под ваксы и спичками поджаривали, прах же паразитов развеивали на все стороны света, по всем ветрам.

У порога все разуваются, бригада скидывает мокрые, тяжелые сапоги и разбредается каждый в свой угол босой, валятся на постели. Дне­вальный рад, дневальный бегает, суетится, не знал, чего и подумать — так долго своих не было. Все бригады давно отужинали. Дневальный и прилечь не дает, велит разобрать ведра, к котлу гонит.

Яшка снова наматывает портянки, обувается, берет ведро.

— Тяпнем на ужин? — осведомляется у друзей.

— Обязательно,  — отвечает Санька, — меня что-то, совсем захворал.

Вид у Саньки и в самом деле неважный: лицо серое, зубами колотится, никак не согреться ему под одеялом.

Вплотную с бараком возвышаются белые горы, точно айсберги, зачехленные брезентом. К этим белым горам, в которых заключен его труд, его обильный пот и силы за последние три месяца, Яшка ощущает откровенную ненависть.

Уже пиликает возле чайханы гармошка, идут под навесом танцы, топчутся в обнимку парни и девушки в телогрейках. Тут же и котел под навесом, тлеет в золе огонь. Повар отмерил Яшке три черпака гороховой похлебки, кинул в ведро три куска мяса, дал хлеба буханку. Потом подошел к чайханщику. Пошептались, Яшка дал ему трешку, сунул под телогрейку  бутылку водки.

 

Возвратившись к друзьям в барак, он обнаружил на своем матраце Аллочку Корсакову, институтского комсорга. Она возилась с Санькиной рукой. Яшка, между прочим, ее терпеть не мог, форменным образом не переваривал ее присутствия. Ничуть не стесняясь, Аллочка запросто навещала по вечерам их мужской барак. Была она бойкая, хорошенькая, голубоглазая. Словом, своя в доску, что называется. К тому же у них роман был со Славиком Ереминым, а Яшке приходилось с этим мириться, иначе давно бы отшил от барака.

—    Ой,   мальчики,  до   чего   же   вы   грязно   живете, — верещала  она,   бинтуя  Санькин фурункул. — Хоть бы грязь на пороге счистили, дверь закрыть   невозможно,   сами   ведь   мерзнете   от сквозняков.

Яшка поставил ведро меж матрацами.

—    Оставь, Аллочка, — огрызнулся он, — Вчерась   тут коняги обитали,  кобылы да жеребцы, а сегодня — мы. Ну и какая же разница — двуногая скотина или четвероногая? Все одно — скотина, начальству не разделять.

Яшка тем временем разливал похлебку по мискам, нарезал хлеба. Аллочка кушать не стала, она уже час назад отужинала, но выпить не отка­залась.   Выпить   она   с   удовольствием   выпьет.

Подняли все четверо стаканы, и Славик вдруг брякнул:

— Успех завтрашней забастовки!

— Ты что, опупел? — поразился Яшка еще самне зная чему — то ли предательству друга, то ли его скудоумию.

— Все-то ты, Яшенька, боишься меня; — обиделась Аллочка, глядя себе в стакан с водкой, —сторонишься, не доверяешь... Тебя что, моя должность смущает?

— Ладно! — решает Яшка, — успех завтрашней забастовки! — И выпивают.

Обтер губы и принялся есть.

— ... Живем,  как скоты,  скоро всех нас вшизагрызут. Бани нет, — распаляется он, — развлечений и отдыха нет. Три месяца кряду все без отпуска в город... Так и решили: завтра на работу не выйдем, дальше терпеть невозможно. Первое наше  требование — пусть  расселят по крайней мере  по   квартирам   колхозников,   холода  ведь какие!..

В шесть утра, как обычно, кулаком в дверь, по зыбкой фанере, застучал Иван Акулыч, преподаватель с кафедры философии, доцент.

—    Подъем! Подъем!

Для верности саданул сапогом еще пару раз и отправился будить другие бараки.

Над постелями поднялось в темноте несколько голов, Яшка на них зашипел:

—    Ложитесь, ложитесь, не смейте!

 

 

Минут через десять Иван Акулыч снова был возле их двери. С удивлением обнаружил, что ее вовсе не открывали. Тогда рванул дверь изо всей силы и вырвал крючок с мясом. Ворвавшись в барак, побежал над постелями и принялся срьвать со спящих одеяла. Парни одеяла свои подбирали и снова укутывались. Иван Акулыч замер посреди барака, прозрев вдруг истину.

—    Ага, ясно, все понял, — произнес он отчетливо, — поговорим по-другому.

Вскоре пришел он в барак, ведя за собой парторга по кличке. Лютый. Парторг был в соломенной шляпе и военном кителе. Лютый молча прошелся над спящими по бараку и наконец рявкнул:

—    Приказываю — встать, построиться всем у барака!

 

Только это и рявкнул, и сразу же началось под одеялами движение. Парни зашевелились, кряхтя и кашляя, принялись одеваться. Глядя с тоской в душе на это бесславное поражение, Яшка вышел последним.

Во дворе стояла тихая, звездная ночь, низко в небе висел рогатый, обмерзший месяц, слышался лай собак, на горизонте играли огоньки далеких поселков.

— Равняйсь!!   Смирно!   — гремел  Лютый.   Ивдохновляясь все больше и больше, порол обычную демагогию:

— Отдаете ли вы отчет себе, в какое прекрасное время живем мы? Славное, героическое — сегодня закладываются основы коммунизма, светлое будущее всего человечества...

Речь эта длилась до самого рассвета, раскатываясь гулко над пустыми полями колхоза "Ку-кумбай", и конец этой речи был таков:

—    Я  знаю   отлично,  чьи это фокусы:  студент Яков Кригер — выйти из строя на десять шагов вперед!

Яшка вышел вперед и повернулся лицом к родимой второй бригаде.

—    Имейте в виду, Кригер, — заявил откровенно Лютый. — Оставьте  свои  еврейские  штучки совращать коллектив, иначе живо найдем способ с вами расправиться.

И снова погнали в поле, опять на подбор.

Белые от инея стояли стебли гузапаи, точно обложенные серебром. Низко над второй бригадой носилась в воздухе одинокая ворона. Резвилась ворона, играла сама с собой в "кошки-мышки" — бросала из клюва орех и снова ловила.

А на другой день вся вторая бригада сама поднялась, задолго до подъема. Не включив света, Яшка ходил меж постелей и тормошил.

 

—    Аида, братцы, уходим, соседей будите! Стараясь поменьше шуметь, выходили во двор.

Вещи в рюкзаки были с вечера уложены. Спали, не раздеваясь.

—    Яша, я нагоню вас! — шепнул Славик Еремин. — Забегу к Аллочке, попрощаюсь!

Сначала через поля, вдоль арыков, потом по узкоколейке, где ходила дрезина, вывел Яшка бригаду на станцию Бек-Абад. Сели все сорок в утренний поезд, как и были — с матрацами и тю­ками. Из колхоза примчался "газик" перехватить беглецов, но опоздал малость, состав уже был в пути.

В поезде Яшка молчал всю дорогу, был угрюм, знал, что предстоит ему за это страшная расплата, но страха в себе не ощущал, ни страха, ни раскаяния. Вчерашний позор душил его. Он ненавидел Лютого, ненавидел хлопцев своих из второй бригады. Стадо баранов, думал он о них. Стадо покорных баранов, а я им вожак, никто не защитил меня... Хотелось мстить и разрушать, как можно больше разрушить вокруг себя их порядки. И был для начала немного удовлетворен.

Вскоре выпал снег, под Новый год студенты вернулись из колхоза, снова возобновились заня­тия. И тогда на институтской доске объявлений вывешен был приказ:

"Студента третьего курса филологического факультета Якова Кригера за тунеядство и моральное разложение коллектива, за срыв государственной кампании по сбору хлопка из числа студентов отчислить, дело передать в республиканскую прокуратуру, ректор Шамансуров, подпись и гербовая печать".

 

Пропала вдруг после этих событий Аллочка Корсакова. И поползли слухи, как всегда это водится, сплетни да догадки. Будто состояла она осведомителем на общественных началах, а нынче вот в органы перешла на штатную должность и кончать институт решила заочно. Славик же Еремин ничего не отрицал и подтверждать не решался, а завел себе привычку порочную напиваться в стельку. Каждый вечер грозился, что убьет свою первую любовь, только попадись она ему на глаза.

 

 

 

 

bottom of page