М.Люксембург
СОЗВЕЗДИЕ МОРДЕХАЯ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ФЕРГАНСКАЯ ДОЛИНА
Глава 9. НА ШАХТАХ
Чуть ли не весь город Кызыл-Кия представлял собой громадный комплекс шахт. Народу там работало уйма. Вначале определили меня в столярный цех на пилораму. Готовили мы в основном крепежную оснастку из толстых бревен, пиломатериалы для строительных нужд. А кормили скудно: кило хлеба на душу и тарелку свекольной баланды — ни жира, ни витаминов. Ходил я голодный, ободранный, босой. Зимой выстругал себе деревяшки и в них обувался. А жили мы в общежитии.
Попалась мне однажды машинка для стрижки, и стал я парикмахером. После работы, по вечерам стриг ребят в общежитии, за это мне подкидывали пару рублей.
Директором нашей шахты был русский мужик по фамилии Голиков. Прослышал он, видать, что есть в общежитии еврей, который стрижет и бреет, и вызвал меня к себе.
— Побрей ты, парень, меня! Мне срочно в командировку ехать!
Посадил я его, помню, возле окна, разложил инструмент, взял помазок, взбил пену. А директор мой весь напряженный сидит, косится, бедный, на ржавый мой инструмент.
— Какая-то бритва у тебя подозрительная. Ты парикмахер вообще-то, признайся?
— Потомственный, — говорю, — парикмахер, товарищ Голиков. И я, и отец мой, и дед только этим всю жизнь и занимались.
Намылил его, короче, и принялся брить. Едва провел по щеке бритвой, он как взвоет, как закричит:
— Да ты мне не волос, а кожу с лица снимешь! Дай я сам побреюсь! — И никогда к себе не звал меня больше.
Как-то зимой, когда сделалось особенно холодно, решил я сходить на толчок и купить себе обувь посущественней: деревяшки мои, сколько я их не обматывал тряпками, не грели совершенно. Так и ревматизм, чего доброго, можно было схватить. Короче, получил я зарплату и пошел на толчок. Ну что, скажите, я мог купить себе на мою зарплату, на эти жалкие 80 рублей? Сторговал я себе пару калош: верх у них был целым, а вся подошва повытерлась, вся в дырках. И вспомнил я вдруг, как чинил в юности велосипедные камеры. Дай, думаю, и эти калоши починю. Раздобыл клею резинового, вырезал подмет из старой конвейерной ленты и вышло у меня подобие обуви.
В общежитии нашем жил сапожник один, у него я попросил рашпиль.
— Зачем тебе рашпиль? — спросил он меня.
Я объяснил: вот, мол, калоши собираюсь клеить. Он удивился:
— Ты что, калоши можешь клеить? Да ты на базар выходи, завалят тебя работой, миллионером станешь...
Я и подумал: а почему не попробовать? Вышел назавтра на тот же толчок, подложил под себя пару кирпичей, снял фуфайку. На фуфайке расстелил калоши, пузырек с клеем, рашпиль. Народ увидел меня и потянулся со своим рваньем — дырявым, истерзанным, стоптанным...
В четыре часа мне надо было идти на шахту. Когда я подсчитал свой заработок, то ошалел: четыреста рубликов, громадные деньги! В войну, кстати, ни одна фабрика в Союзе не выпускала калош, а нужда в них была огромная. Кругом грязь, сыро, дожди льют. За пару калош я брал двадцать пять рублей, и мне их выкладывали тут же. А просил бы я больше — давали бы и больше.
Летел я в тот день с толчка будто на крыльях. Г-споди, говорил я себе, неужели кончилась моя нищета, мой голод, мое одиночество? Ведь я же могу теперь привезти из колхоза жену, детей! Могу скопить денег и купить комнатку, обстановку! Счастье-то такое, Г-споди!
Вскоре отправлялся в тот самый колхоз, где находилось мое семейство, один мой приятель. Он ехал привезти своих в Кызыл-Кию. Я сказал ему, чтобы передал Ривке, что я ее жду, пусть приезжает. Но он вернулся без них.
— Твою жену председатель не отпускает, —рассказал он мне. — И вообще это связано с немалыми хлопотами. Не так все просто, нужны документы на открепление.
В деньгах я теперь не нуждался. На шахту ходил исключительно во вторую смену, а по утрам пропадал на базаре. Работы было по горло.
Пришел я, значит, в отдел кадров шахты, дал им полторы тысячи рублей, и выписали мне командировку на десять дней.
Ривка писала, что работает каторжно, платят ей трудоднями, и что терпит она страшную нужду. Я купил два чемодана, набил всяческим добром и пошел на вокзал.
Стою за билетами в очереди, вдруг вижу Голикова. Он тоже, видать, ехал куда-то. Увидел и он меня.
— Куда это ты путь держишь, ты почему не на шахте?
Со страху мне дурно стало. Все, думаю, пропал ты, Мотл! Вот же несчастье какое!
— Да нет, товарищ директор, я не себе, я инвалиду одному билет покупаю.
— Какому еще инвалиду, ты что меня дуришь?! А ну, покажи своего инвалида!
Выбрался я из очереди, идем мы с Голиковым по залу. И тут вижу одного безрукого. Подхожу к нему и сую деньги, а сам моргаю ему отчаянно, незаметно от Голикова:
— Вот твои деньги, мне мой начальник неразрешает купить билет для тебя.
А инвалидов, если вы помните, было в те годы полно. Фронтовики недавние, герои войны, они вели себя смело и дерзко по отношению к кому угодно. Даже почетом окружены были, эдаким ореолом славы и уважения всеобщего.
— Ты что, сам не можешь себе купить? — грубо спросил его мой директор.
А тот ему отвечает:
— Ах ты, крыса тыловая, да какое твое, собственно, дело?! Ты что, мне указывать будешь?!— И обложил матом моего начальника с головы до ног.
Голиков заткнулся, а мне говорит:
— А ну, марш на работу!
И погнал меня с вокзала. Я ушел, покрутился немного, а час спустя снова встал в очередь, взял билет и поехал.
Бедный люд ехал со мной в вагоне: женщины, старики и старушки. Везли котомки, корзины, только мой чемодан выделялся. Он и привлек, видать, внимание одного мрачного типа. Одет он был в шинель, китель и сапоги, вроде бы, военный. Но мне это ничего не говорило. Мало ли какой уголовник мог так вырядиться, время-то было военное, на любом базаре военную форму можно купить. Словом, подсел этот тип ко мне, стал расспрашивать, куда я еду, к кому? Я и говорю: в колхоз, мол, еду, к семье. Сойти, говорю, придется часов в двенадцать ночи, идти по темени, бездорожью километров восемь-десять. "Ничего, — отвечает он мне, — вместе пойдем, я тебя с удовольствием провожу". Мне это сразу не понравилось. Как бы, думаю, в другой вагон перебраться, отвязаться от попутчика. Но он уже ко мне прилип, ни на шаг не отстает. Я и в туалет выходил, и в тамбур перекурить, а этот все рядом да рядом.
Стал подъезжать наш поезд к станции, держу я в руках свой чемодан: "Ну, Г-споди, помоги! Убьет ведь меня, даже детей своих не увижу!" И Б-г, представьте себе, меня услышал. Открывается вдруг дверь тамбура (мы с ним в тамбуре уже стояли) — появляются двое и требуют у него предъявить документы. А он, как увидел их, тут же соскочил с поезда на полном ходу. И следом за ним прыгнули эти двое. Кто он был, что за птица — этого вовек мне не узнать. Изловили его или нет — тоже не знаю.
Глубокой ночью пришел я в колхоз. Никогда не забуду той радости от встречи с семьей, с Ривкой. Мы оба плакали — я и жена, тут же поклялись никогда в жизни не расставаться больше, просили Б-га об этом. И в самом деле — никогда с ней больше не расставались.
Роздал я свои подарки из чемодана, и стали мы собираться. Полмешка сахару было в доме, кукурузная мука, кое-какие продукты...
Выходим мы утром из дома, смотрим — едет председатель, мой старый заклятый враг. Рядом с ним бригадир-цыган, тоже на лошади. Поздоровались, как положено, стал он меня расспрашивать, где я сейчас работаю, откуда явился.
— В Кызыл-Кие, — говорю, — на шахтах. Вот приехал жену забрать с собой. Жену и детей.
— А кто их отпустит? — нагло смеется он. —Она у меня лучшая работница.
Тут я вскипел, прямо озверел от злости:
— Меня ты услал подальше, с семьей разлучил, хотя я тоже был у тебя не последний работник! Э, нет, они у тебя не останутся!
— Ну что же, посмотрим! — дернул он уздечку и поехал своей дорогой.
Возле крыльца стояла лопата, я схватил ее в руки, поднял и погрозил:
— Смотри, председатель, станешь чинить препятствия, я голову с тебя сниму!
Меня он помнил, знал, что я его не боюсь, что я на все способен. Я думаю, мою угрозу он принял всерьез.
В райцентре предстояло оформить открепление для Ривки. Когда мы туда явились, та секретарша, что выправляла всем документы, была на совещании. Я подождал, пока она выйдет, сядет в бричку. Вскочил я на эту бричку и сел с ней рядом. Она испугалась, но я успел ей шепнуть, какой нужен мне документ, и сунул ей в карман сотню рублей... После обеда, когда я явился к ее окошку, все документы уже были готовы.
Как видите, систему "не подмажешь — не поедешь" усвоил я быстро и стал ею пользоваться с большим успехом. Систему, в общем-то, растленную и унизительную. Учеником я оказался на редкость понятливым, и все испытания, что мне подкидывала судьба, выдерживал "на отлично".
По дороге назад, в Кызыл-Кию, мне пришлось сдавать еще один экзамен, еще одно испытание на сообразительность.
Едем мы с Ривкой, строим планы: как нам жить дальше — без квартиры, без крыши над головой? С чего начинать? Остановился поезд на большой станции, выглянул я в окно, полно людей на перроне, прочитал надпись: "Ташкент". И тут вдруг увидел Голикова, который готовился к посадке в наш именно вагон! Тот самый свирепый Голиков, который выгнал меня пару дней назад из очереди. Тут со мной чуть обморок не случился.
— Ривка, что делать? — воскликнул в ужасе и в двух словах все ей о том происшествии рассказал.
Бежать не имело смысла. Ни прятаться от него, ни бежать. Выглянул снова в окно. Голиков хмурый стоит, злой, рожа опухшая. С тяжелого перепою, видать. И тут меня осенило. Выскочил я на перрон, радостный, возбужденный, кидаюсь к Голикову чуть не с объятиями:
— Какая приятная встреча, товарищ Голиков! А у меня, понимаете, радость, — жену везу из колхоза, жену и детей. Чего им в колхозе торчать? Пусть на шахте работают!
Шахтер он был потомственный, других профессий не признавал. Мои слова польстили ему, это я сразу увидел. Да и пьяница был он крепкий, это тоже мне было известно. По роже его прочитал — мечтал похмелиться и хорошо закусить.
— А ведь жена везет из колхоза бутыль спирту! Сделайте одолжение, зайдите в наше купе: сальцем угостимся, картошечкой в мундире, луковкой с солью... А, товарищ директор? Ну?
Услышал он про спирт — растаял тут же. Ведь не было в те времена слова волшебней для русского человека. Разволновался Голиков.
— Нет, — говорит, — мне к тебе неудобно идти, бери продукты и ступай в мое купе.
Зашел я к Ривке, взял бутыль, взял картошки вареной, консервы. Про сало наврал, конечно. Откуда сало у нас? Пошел по вагону, стал предлагать любые деньги за сало, нашлось и оно — целый шмат в тряпке.
Сидим с директором, выпиваем. Сошла с лица его хмурость, подобрел Голиков. Затем спрашивает:
— А где ты с жинкой спать будешь, квартира есть у тебя? В общежитии, что ли? Ты вот что: как приедем, сразу ко мне заходи, есть у меня квартира. Большая, светлая, даже погреб для угля... Вижу, что ты человек душевный, тебе положено.
Давно мы дружим — я и габай нашей синагоги. Нам интересно друг с другом, давно мы нашли общий язык. А вот зайти к нему в гости — никак не получалось по сей день. Словом, зашел я к нему: квартира пенсионера, глубоко набожного человека, кругом на полках исключительно религиозная литература — огромная библиотека.
Сидим мы с ним, тихо беседуя о том да о сем. Лежал на столе альбом с фотографиями. Стал я его перелистывать. И тут прошла перед моими глазами как бы вся его жизнь. Вот стоит маленький карапуз на старой изломанной фотографии времен турецкой власти в стране. Вот подросток — с пейсами и в кипе, ученик иерусалимской йешивы. А вот его свадебная фотография, он и невеста в окружении раввинов, цадиков, учеников йешив. Затем пошло множество снимков его детей, родственников. А вот он уже в пожилом возрасте — внуки, зятья, невестки. И все, и альбом кончился. И ни единой фотографии его в армейской форме! Ну, скажем, солдата британской армии, подпольщика с боевыми друзьями. Ничего этого в его биографии не оказалось, и я поразился — как же прожил человек свою жизнь? Здесь, в Палестине, в Эрец-Исраэль, —где она, легендарная эпоха современной истории еврейского народа! Как же он умудрился прожить столь серую и скудную жизнь? А ведь мы с ним сверстники, одного поколения люди! Сколько событий пронеслось над моей головой, пусть в галуте, в смертельной опасности! И стало мне жалко его, обидно за человека: прожил жизнь в пустоте, в застое — чего это стоит?!
Да, но я ведь тоже живу в Иерусалиме, подумалось мне. Вот уже десять лет, и внешне со мной тоже вроде бы ничего не произошло. Зато внутренне, зато души напряжение — огромно, и никаким фотоаппаратом этого не уловить. Когда мотали меня события как в мясорубке, когда скитался я из города в город, из страны в страну, душа моя содрогалась гораздо меньше, нежели здесь, в Израиле, где живу я вроде бы в неподвижности, благополучно. В чем же тут дело? Э, нет! Должно быть, не так все просто... Мой друг здесь родился, вырос, его душа тут присутствовала, и этим все сказано, это и есть его подвиг. Всю жизнь он изучал Тору, как бы притягивая к себе силы Небес, как бы скрепляя мистически силы Израиля небесного с Израилем земным, которому предстояло быть построенным. Оформиться и затвердеть. И этой работой он был занят как титан, испытывая невероятное напряжение. Меня мотало по галуту из конца в конец как щепку, а он стоял на этой земле, упершись в нее двумя ногами. Поддерживал небо как столп. Ведь сказано — не в суете истина, а в неподвижности, если неподвижность эта — мудрость, терпение и Тора.
Глава 10. ТОРА ИЗ ФЕРГАНЫ
С начальником смены на шахте мы условились, что он будет ставить меня всегда во вторую смену — после обеда и до двенадцати ночи, а я за это буду ему платить особо. Таким образом освободил я себе утренние часы, шел с утра на базар, разгребал снег и расстилал свою "лавочку".
Одет я был тепло, был молод, горяч, так что даже тридцатиградусный мороз мне не был страшен. Клеил калоши и зарабатывал густо. И все-таки было на базаре опасно. Два фининспектора — мужчина и женщина — охотились за торговым людом как два хищника. Их я тоже подкупил, меня они не тревожили. Зато всех прочих отводили в каталажку, отнимали у людей добро. Женщина была русской, а мужчина — киргизом. Был он калека, без кисти на правой руке и зверствовал люто. Известно всем было, что я один умел с ним ладить.
Соседом нашим по дому был еврей из Москвы по фамилии Гольдштейн, однажды он мне признался:
— Я ведь сапожник, первоклассный мастер, а прокормить семью не могу, голодаем. Вся зарплата моя на шахте восемьсот рубликов. Что мне делать? Подскажите!
Сердце мое буквально облилось кровью. Был он человеком робким, интеллигентным, носил шляпу, очки, и этого киргиза без кисти боялся до смерти. Я велел ему выйти на базар, сесть рядом со мной. Пообещал, что все у него будет в порядке, что дети его больше не будут голодать.
Первый день мы проработали вместе: я латал калоши, а Гольдштейн чинил обувь. Зато назавтра появился киргиз. Я вскочил, помчался ему навстречу. Не стал ждать, пока он приблизится.
— Это мой брат, не трогай его. А платить тебе буду за двоих! — и сунул в карман пачку денег.
Вернувшись, сказал Гольдштейну, что все улажено, и радости этого человека было не описать. Он все повторял, удивляясь: "Я — человек советский, а вы — иностранец, и все провернули в одну минуту! Я — советский, а никак не мог устроиться..."
Наступила весна, кончились грязь, холода, и вместе с этим кончились мои калоши. Тогда я взялся за новый гешефт: стал ездить в Фергану и привозить оттуда кожу. Ривка научилась строчить заготовки, а я покупал все остальное: картон, стельки, подошву, и отдавал сапожникам-надомникам. В воскресенье весь товар — пар десять-двенадцать башмаков — мы несли на базар и продавали. Я сам по-прежнему сидел с инструментом, чинил старые башмаки, а рядом был припрятан мешок с товаром. Ривка же подводила клиентов, те меряли, покупали.
Надо сказать, что базар в воскресенье походил на живописную ярмарку. Я говорил уже, что в Кызыл-Кие во время войны осело много польских евреев, и все они без исключения занимались гешефтами, кто во что горазд. По воскресеньям с окрестных гор, из аулов приезжали скотоводы-киргизы, привозили телеги с овощами и фруктами, торговали мясом, шерстью, набивая за один день деньгами полные сумки. Евреи очень быстро наловчились шить для этих киргизов нарядную красочную национальную одежду, головные уборы. Здорово шли всевозможные украшения из золота, драгоценных камней. А ювелиров среди наших евреев было достаточно. Словом, деньги текли рекой в ту и другую сторону, базар кишел и дымился.
Я щедро платил финотделу, милиции, и многие евреи этим злоупотребляли. Случалось, ловили еврея и на вопрос: откуда товар? он отвечал: "Мотьки Люксембурга!" Его тут же отпускали... Многие шли прямо ко мне, умоляя: "Выручи!" Я все оставлял, бежал в отделение милиции и извлекал соплеменника из лап властей. Многих я спас от тюрьмы, очень многих, теперь уж и не помню скольких.
Были среди наших евреев и мошенники, были и откровенные негодяи.
В одном коридоре с нами жил еврей по имени Липа Фингерман. Однажды он одолжил у меня крупную сумму денег. Сказал, что едет во Фрунзе привезти спирт. Профессии у этого Липы никакой не было, а был он попросту спекулянт, "человек воздуха". И вечный неудачник к тому же.
Через несколько дней Липа этот вернулся, и Ривка говорит мне, что привез он два чемодана, но... сдал их в багажное отделение, а квитанции потерял. Без квитанции чемоданы, естественно, получить обратно нельзя. Ходил, идиот, к начальнику вокзала, и тот обо всем знает. Вернее, знает про чемоданы, но не знает, что в них. "Скажите, что у вас там, и вы их сразу получите!" А как скажешь? Ведь спирт же там, а за это уж точно в тюрьму угодишь!
— Позови-ка Липу! — велел я жене.
— Поздно, — возразила Ривка. — Человек спит уже.
— Позови, ничего с ним не случится. Утром, может, уже поздно будет звать...
Липа пришел, сонный, беззаботный какой-то. Я ему говорю:
— Знаешь, какая беда грозит тебе? Идем к заведующему багажным отделением, дадим в
"лапу". А все, что в чемоданах твоих, выберем. А туда тряпки набьем. Скажешь начальнику вокзала, что там у тебя тряпки. Иначе не выкрутишься.
Набрали мы барахла, тряпок, побежали на вокзал. К счастью, заведующий багажным отделением оказался моим знакомым, мы все ему рассказали.
— Да бросьте вы суету разводить! — сказал он нам. — Дайте мне литр спирта и забирайте свои чемоданы.
На том все и кончилось. Была с Липой и другая история. Опять занял у меня денег, и опять огромную сумму: съездить якобы в Фергану, купить там кожу. Дал я деньги, Липа уехал. По дороге назад его обыскали, сняли с поезда вместе с товаром. Каким-то чудом его отпустили, вернулся Липа в Кызыл-Кию без денег и без товара. Так, во всяком случае, он рассказывал. С тех пор возникло у меня сомнение: а не мошенник ли мой приятель? И больше с ним не связывался.
Кашерным мясом снабжал общину один еврей по имени Мелех. Говорил, что покупает коров, овец и телят в дальних кишлаках, там их режет, и кашерность — стопроцентная. Сомневаться нечего. Так оно и тянулось, покуда в один прекрасный день я не увидел Мелеха, который вел за собой двух ослов. Мне это сразу не понравилось: а не это ли, думаю, и есть его "кашерное мясо"? Сколько же ишаков, сколько нечисти он скормил нам? Какой грех берет на душу, ведь вся же община ест его мясо!
Дома рассказал обо всем Ривке. Та не поверила: не может такого быть, говорит. А я еще, помню, горько пошутил: ну да, целое стадо ишаков съела община... И тут является Мелех с корзиной мяса: не угодно ли мол свеженького мяса?
Я его усадил за стол, сел напротив и учинил допрос. Припер, что называется, фактами к стенке. И Мелех признался: да, действительно ишачину нам скармливал.
— Как же тебе не стыдно? С тебя за это на том свете крепко спросится. Имей в виду, такие грехи ни за что не прощаются.
Так мне удалось разоблачить негодяя, и люди от его услуг начисто отказались. А Мелех корчил еще из себя героя: "Скажите спасибо, что вообще мясо в войну кушаете!"
Основная наша проблема заключалась в том, что не было у нас свитка Торы, "арон-кодеш" стоял пустой. Ведь до нашего приезда в Кызыл-Кие не было еврейской общины. Мы привезли с собой в этот город лишь жалкий наш скарб да свои души. Приближались осенние праздники, и мы впали в отчаяние: что делать, как быть? Как мы будем молиться, какие же праздники без Торы?
Кто-то пустил слух, что в Фергане в краеведческом музее имеются свитки Торы, и можно их там взять напрокат. Я эти слухи решил проверить, поехал в Фергану. Оказалось действительно так: в подвалах музея лежит несколько свитков Торы, неведомо как туда попавшие. Под залог в десять тысяч рублей музейные власти согласились дать мне один свиток.
Сумма была большой, но разве я думал об этом? Я решил выкупить свиток Торы, ни в коем случае не возвращать ее в подвалы музея. И тут же выложил им всю сумму.
И вот — вернулся в Кызыл-Кию, и евреи воспряли духом. Люди боялись устраивать миньян у себя на квартирах, тогда я предложил себя — все праздники у меня молиться. Это было связано с серьезной опасностью, но я говорил себе: "Б-г мне поможет, Б-г поставит у моего порога ангела, никто не посмеет нам помешать".
Так оно и было. Евреи молились в моей квартире, было полно народу, многим даже мест не хватило. Люди молились в коридоре, во дворе. Все прошло как нельзя лучше.
Узнав, что я выложил десять тысяч, евреи решили скинуться, тут же собрали тысяч шесть. Остальное собрали за счет тех денег, что дают на "цдаку" те, кого вызывают к Торе. И стал этот свиток принадлежать как бы всем поровну — честно, красиво и справедливо. Эту идею мы позаимствовали из Агады: когда царь Давид решил купить участок под строительство Храма — гору Мория, то не купил ее сам, из своей казны, а собрал деньги со всех колен Израилевых, чтобы каждый чувствовал себя совладельцем Храма, — ведь он уплатил из собственного кармана. Так и у нас получилось.
К концу третьего года войны родился у нас третий ребенок. Был он хилым и чахлым. Чудо, что вообще выжил. Всю беременность Ривка болела малярией, страдала затяжными кровотечениями. Назвали мы сына Гершоном в честь моей матери — Голды, чтобы имя начиналось с той же буквы. А между собой звали мы его Гришей. Мама моя умерла в том самом цыганском колхозе, не выдержав разлуки со мной...
Случилось так, что одновременно с Гришей родились в Кызыл-Кие еще пять еврейских мальчиков. Возникла, естественно, проблема с обрезанием. В городе не было ни одного моэля, никто понятия не имел, где его можно найти, и я отправился в Фергану. Приехал и стал расспрашивать. Надо сказать, что круг моих знакомых составляли, в основном, европейские евреи, и те сказали, что да, есть в Фергане моэль — бухарский еврей, сапожник. Сидит он, дескать, на такой-то улице, — иди и сам договорись с ним. Я был в некоторой растерянности. Знал, конечно, что в Средней Азии с незапамятных времен имеется община местных евреев. Но что это за люди, каковы их обычаи, образ жизни, я не знал, ни разу еще с ними не сталкивался. "Моэль — уличный сапожник?!" — это было в высшей степени странно, но выхода не было, и я отправился на поиски. Нашел эту улицу, нашел будку. Сел и спрашиваю:
— Можно почистить у вас ботинки?
— Пожалуйста! — говорит.
— Вы местный?
— Конечно, — говорит, — а вы?
— Из Кызыл-Кии, — говорю. — Я приехал по деликатному делу, ищу человека, который смог бы сделать обрезание. Не знаете ли такого?
— Знаю, — говорит. — Как раз перед вами он и сидит. Но только в Кызыл-Кию не поеду. Там
надо пробыть несколько дней, а пища у вас некашерная. Не смогу я кушать у вас.
— Это мы просто решим, — обрадовался я. —Если вы моэль, то и шойхет, конечно. Я вам куплю кур, вы их себе зарежете. Ну, а посуду возьмете из дома.
Сапожник задумался. Затем говорит:
— Я должен с женой посоветоваться. Захочет ли жена поехать, вот в чем вопрос!
На том и решили. Он запер будку, пошли мы к нему домой.
Жена его тоже была бухарской еврейкой — высокая, худая женщина, с суровым решительным лицом. Ехать в Кызыл-Кию категорически отказалась. Тогда я повысил голос и гневно закричал:
— Шестеро мальчиков ждут обрезания! Они еще неевреи. А каждый день, что они не в союзе с Б-гом, — вопиющий грех, как вы не понимаете?!
Против такого довода она не могла устоять. Быстро собрались и отправились в дорогу. Поймали мы на улице попутку и через час были в Кызыл-Кие. Я привел гостей к себе домой — с кучей горшков, кастрюль, с одеялами и подушками. Ну, и с чемоданчиком, где лежали все нужные инструменты и медикаменты.
На следующий день стали обходить младенцев. Всем было сделано обрезание и веселились мы, пили и ели целую неделю.
На Гришино обрезание мне удалось раздобыть громадную бочку пива. Эта бочка, пожалуй, больше всего мне запомнилась: евреи черпали пиво кружками, гуляли как лихие казаки. Трещали январские морозы, люди плясали на столах в квартире, веселились на улице, на снегу...
Так мы рожали детей, несмотря на войну, несмотря на то, что в Европе уже не осталось почти евреев... Там, откуда все мы были родом. Ноги наши плясали, глотки пели, а в сердцах наших были страшная боль.
Помню, я подошел к сыну-младенцу, поцеловал его и сказал:
— Запомни, сын мой: радость моя — не радость, веселье мое — не веселье, пока мы в галуте... Наша жизнь — это печаль! Печаль, которая всегда будет с нами, пока мы здесь, а не дома.
...Выходишь порой на улицу и видишь вдруг: а ведь неделю назад этого дома здесь не было, не было этого парка, квартала. Что за чудеса, когда это выросло, под чьею волшебной рукой? Так вот хожу по Иерусалиму и не перестаю удивляться — на глазах у меня вырастает город, ширится, распространяется дальше и дальше. И думаю: а ведь это осуществление древних пророчеств: "Тот, кто в изгнании всем сердцем скорбел об Иерусалиме, тот увидит его в радости и ликовании..."
Отлично помню, как обстояло дело в России: возле любой строительной площадки сновали в пыли и в грязи десятки самосвалов, днем и ночью слышался грохот, работяги сотнями сновали по строительным лесам, высились горы цемента, кирпича, песка, арматуры. Словом — сущий ад, и в конце концов "гора рожала мышь" — все пропивалось, разворовывалось. Тут же, в Израиле, никакой суеты, никакой пыли, грохота. Являются на стройку рано утром несколько рабочих, тихонечко возятся, и вскоре глядишь — стоит дом, вырастает квартал. Чудеса, да и только!
Помню, когда мы приехали в Цур-Шалом, там были кругом одни дюны и несколько домов. А когда через пять лет уезжали оттуда, это был уже настоящий город: проспекты, синагоги, громадный торговый центр, рестораны и кафе, спортивные залы, школы, кинотеатр. И вообще, за пять лет, что мы там прожили, от Хайфы и до самого Ако простиралась уже сплошная жилая зона.
Ну, а Гило, где мы живем?Когда мы сюда приехали, это считалось чуть ли не краем света, никто не желал здесь селиться. Сегодня же в Гило тысяч тридцать населения, и все растет наш район, все ползет и ползет по горам, стекает в долину на Катамон. И я говорю себе, глядя на это чудо: "Благословен Ты, Г-сподь, давший мне дожить и просуществовать до этого дня! Благословен Ты, Г-сподь, восстанавливающий из руин и пепла Йерушалаим —радость наших очей!"
Глава 11. СУДЬБА ГОНИТ ДАЛЬШЕ
Однажды весной, в апреле 1945 года Ривка велела мне сходить на базар, купить сахару. Кончился, мол, сахар в доме, и я отправился за покупкой.
Стою, помню, торгуюсь. Готов был уже деньги уплатить, как вдруг подлетает ко мне сосед наш Липа. Весь мокрый, в поту, насмерть перепуганный. Говорит, запыхавшись:
— Не стоит тебе покупать сахар. Сейчас ты услышишь такое, что горько станет тебе. Горько и тошно...
Ходила по улицам комиссия по подготовке к первомайским праздникам. Проверяли дома: побелку фасадов, как лозунги и знамена висят... Липа же сидел в комнате, над чем-то работал. Члены комиссии заглянули в окно и ужаснулись. Увидели целый склад "левого" товара, чуть ли не подпольную мастерскую. А было в этой комиссии несколько офицеров милиции. Липу тут же бы "подмели", но он, не зная куда деваться, спрятался в моей квартире. А в моей квартире картина была еще хуже. В смысле товара. Кто-то украл на шахте транспортерную ленту, а я ее купил, чтобы кроить из нее подошвы. Вот эта самая лента и была основным криминалом. За нее одну мне грозило лет пять, не меньше.
— Я стоял и все видел, прячась за дверью, — рассказывал Липа. — Они обыскали обе квартиры, твою и мою, товар конфисковали. А я, как видишь, удрал...
Домой мы в тот день не вернулись — ни я, ни Липа. Ушли далеко в горы и там скрывались. Конфискованный товар меня не пугал, я платил налог финотделу. Но лента эта проклятая!
И решил я перебираться в Фергану. Город был покрупнее, гсраздо оживленней, чем Кызыл-Кия. К тому времени у меня уже были в Фергане обширные знакомства. А кроме того, в Фергане жила Шлима, сестра Ривки. У нее я на первых порах и жил — у Шлимы и Фишла, ее мужа.
Как и всякий азиатский город Фергана делилась на две части — старую и новую. Старая часть состояла из глинобитных построек с глиняным же полом и камышовой крышей. Здесь было множество переулков и тупичков, называвшихся "янги-чеками". А новая часть, спланированная еще при царе, выглядела вполне прилично, я бы сказал — по-европейски даже.
Начал я скромно: снял домик в одном из "янги-чеков", перевез семью и с головой погрузился в работу. С утра до вечера сапожничал, стучал молотком, сучил дратвы. Напротив, через дорогу, была чайхана. Владелец ее, чайханщик, мне очень не нравился, физиономия совершенно разбойничья. Мне все казалось, что уши его и глаза устремлены на мой домик и все, что у меня происходит, — ему отлично известно. И я боялся его. Боялся, что просто прирежет нас всех, убьет и ограбит. Гриша был грудным младенцем, Илюше было годиков пять, Адела — чуть старше. На ночь мы запирались в своем домике. Под постелью я прятал топор и нож. Если ночью на нас нападут, рассчитывал я, то буду драться. Хоть детей своих спасу.
Во дворе я вырыл яму — примитивный тайник, и прятал в ней весь свой товар. Знал про мой тайник лишь один человек — Липа. И вдруг в один прекрасный день из тайника все исчезло. Пришел Липа, он часто нас навещал, пришел и спрашивает, отчего я такой грустный.
— Пропал у меня товар, — говорю. — Товар на большую сумму.
— И ты кого-то подозреваешь? — сердечно поинтересовался он.
Тогда я сказал ему, что он — единственный человек на свете, который об этом знал.
— Я тебя за руку не поймал, — говорю, — но для очистки твоей и моей совести давай пойдем
к ребе. Здесь рядом как раз и живет мой ребе.
— Что ж, пожалуйста! — согласился он с легкостью.
Ребе этот был родом из Киева. Илюша ходил к нему по утрам, учил у него "алеф-бет". Был он совсем не старым, ребе, носил роскошную бороду и мы с ним дружили.
— Это мой друг, — стал я ему излагать. — Пропал у меня товар! Я понимаю — грех подозревать в воровстве еврея, но пусть Липа поклянется на Торе, что нет в этом деле его руки. Хочу, чтобы дух подозрения отошел от меня.
Был он человеком мудрым, мой ребе. Подумал немного и говорит:
— Не имеет смысла ваше предположение. В Талмуде сказано, что тот, кто способен украсть, способен и солгать!
Такой ответ привел меня в восхищение.
— Я все понял, ребе! Комментарии, как говорится, излишни...
Так и не узнал я, кто мой тайник разграбил: Липа или чайханщик. В конце концов, мог ведь и тот чайханщик пронюхать, что тайник у меня есть...
Через год приблизительно, подкопив денег, освоившись, мы переехали из глинобитного того домика поближе к центру, в большой, просторный, кирпичный дом, обнесенный глухим дувалом. Во дворе был колодец, сарайные пристройки. Ривка велела купить ей корову, чтобы у детей было свежее молоко, творог и сметана, и я ей купил корову.
В соседнем дворе жила женщина с двумя детьми, звали ее Туба. Муж ее находился в тюрьме — отбывал пятилетний срок за какую-то ерунду. Туба была мастерицей вязать чулки, дома у нее была специальная машина. Этим и кормилась, торгуя на базаре чулками.
Однажды утром вбегает к нам ее сын:
— Идите скорее к нам, дядя Мотл, у мамы сидит фининспектор!
Я тут же все понял — накрыли Тубу! Разрешения на кустарную работу у соседки не было, а у меня было, и я никого не боялся. И кроме того — всех фининспекторов я знал лично, жирно платил им, был с ними в прекрасных отношениях.
Я взял ребенка на руки и пошел к Тубе. Сидел у нее мой знакомый из финотдела. А по всей квартире раскиданы мешки с пряжей, горы чулков. Ну, и машина ее — подпольная, незаконная. Сама же Туба была ни жива ни мертва со страху.
Я велел ей выйти во двор и приступил к переговорам:
— Не составляй акта, прошу тебя! У женщины муж в тюрьме, на руках двое детей. Разрушишь ведь всю семью окончательно.
Инспектор был русским парнем — сообразительный, опытный. Он возразил мне по-дружески:
— В том-то и дело, что баба, а с бабами я боюсь связываться, ненадежная это публика.
— А ты не с ней будешь дело иметь, а со мной...
Словом, долго я его уламывал, чуть не до вечера. Обещал любые деньги. Наконец согласился, дал я ему деньги. Акта он не составил, и дело вроде замяли.
А через две недели является ко мне Туба, сияя от счастья:
— Мотл, я этого негодяя, что был у меня, в тюрьму посажу!
— Каким же образом? — спрашиваю.
— Я на него жалобу написала: вымогатель и шкуродер, и жалобу мою подписали еще несколько человек.
Услышал я это — мне дурно стало. Ушам своим не поверил.
— Туба, вы с ума сошли! Вы понимаете, что наделали? Он же с вами как человек поступил, пожалел вас, а вы... Э, да что говорить, вы же и меня под угрозу ставите. Теперь я никому не сумею помочь, все фининспекторы в Фергане будут об этом знать. Где ваши мозги?
Она поняла, растерялась.
— Что же мне делать, Мотл?
— А вот что: к вам придут, конечно, будут обо всем расспрашивать, а вы отрекайтесь. Скажите, что вас под угрозой заставили написать ту жалобу, что человека этого вы никогда в глаза не видели, а дома никогда не работали. Иначе все мы в беду попадем.
Через пару дней является ко мне во двор комиссия: начальник горфинотдела, старший фининспектор, прокурор. И с ходу спрашивают:
— Вы такого-то фининспектора знаете?
— Нет, — говорю, — понятия не имею. Я налоги свои плачу совершенно другому.
— Ну да, вы у нас плательщик исправный, — вежливо так, но с нажимом. — Вы не бойтесь, расскажите всю правду, ничего вам за это не будет. Мы только накажем коллегу-хапугу, выведем его на чистую воду. Но если будете отпираться, то вот, пожалуйста, — прокурор с нами...
— Не надо меня пугать, — говорю. — Скрывать мне от вас нечего.
— Ну что же, — говорят, — подумайте хорошенько, мы к вам еще придем.
И ушли. А через неделю снова явились.
— Ну что, говорить будете? Одумались?
— Нечего мне тут думать! — отвечаю. — Все, что есть, я вам уже сообщил.
И вдруг увидел, почувствовал, как мой ответ пришелся им по душе. Уж очень им не хотелось сажать в тюрьму одного из своих. В конце концов это была одна шайка. И даже симпатией, вроде, прониклись ко мне.
...Много лет спустя, в Ташкенте уже, встретил я случайно того фининспектора, который у Тубы был. Встретил в парке Горького, вечером, на воскресных гуляньях. Был я с детьми, и потащил он нас всех в ресторан, заказал обильный ужин, водку, шампанское, детям — мороженое. "Гордитесь, дети, своим отцом!" — говорил он им поминутно.
Кончилась война, и в Бессарабию стали возвращаться евреи. Мои родные, приехавшие к отчему дому из эвакуации, писали о страшном голоде. И, судя по их письмам, я понимал — в Средней Азии царит изобилие. И не спешил возвращаться. Зато каждую неделю слал им посылки: сухофрукты, рис, фасоль, муку — десятками килограммов, и те писали, что эти посылки спасают им жизнь.
Однажды зимой прибыли к нам моя двоюродная сестра Ида со своим мужем Яшей. Приехали из Бендер в Фергану: истерзанные, истощенные от голода. Мы их одели, обули, слегка подкормили, и снял я им комнату возле нас. Ривка обучила Иду строчить фуфайки, которые шибко шли, а Яшу устроили на текстильную фабрику. Он стал таскать оттуда ткань, вату. А Ида потом научилась шить брюки.
Родные писали мне, что брат мой Хаим погиб вместе со всей семьей. Что умерли в эвакуации Янкель, муж моей сестры Эти, умерла Хайка, жена брата Йосефа. Сам же Йосеф просил, чтобы я взял к себе в Фергану его сына Шаю, который валяется где-то в госпитале для тифозных, ибо ехать ему в Бендеры попросту не имеет смысла — не выживет. Нашел я Шаю, списался с ним и выслал на дорогу деньги. Это был тощий юноша, в очках, с больными глазами, без ремесла — ни к чему не способный. Он долго набирался сил, Ривка его откармливала. Шая говорил, что должен есть много печенки, ибо печенка жареная лечит зрение, и Ривка ему покупала исключительно печенку. Парень жил у нас, сильно тоскуя по дому, по отцу, и мы решили его женить. Была в Фергане семья, что давно здесь обосновалась, — исключительно благородные люди. Была у них девушка на выданье — Люба, и стали мы к ним свататься. Шая к тому времени оправился от тифа, переживаний, голода и превратился в красавца-парня. Я же, хоть и слыл простым сапожником, но уважением в городе пользовался значительным. Словом, назначен был срок, и дело пошло к свадьбе.
За день до "хупы" является Шая и говорит:
— Знаешь, дядя, что-то нет у меня настроения жениться...
— Почему это вдруг жениться тебе расхотелось? — спрашиваю.
— Не смогу я с этим семейством ужиться, плохо мне там...
Меня как молотком по голове стукнули: приглашения гостям давно разосланы, все готово, завтра быть свадьбе. Что за дурь вошла парню в голову, что за блажь?
— А про нас ты подумал? — спрашиваю. — Ведь мне от стыда либо сгореть, либо повеситься остается. Нет, так не пойдет! Ты сначала женись, а после, если действительно невмоготу будет, — разведешься.
И состоялась свадьба: большая, веселая. Была "хупа" по всем правилам, и Шая остался жить у молодой жены. Через год у него родилась дочь, он дал ей имя Хайка, в честь своей матери. Уже после этого является к нам Шая, сильно удрученный:
— Дядя, — говорит, — я с ними жить не могу, уеду домой, в Бендеры!
— Куда тебе ехать, чудак! Странный ты человек, — стал я его отговаривать. — У тебя ребенок уже!
А сам себе думаю: пусть едет, все равно вернется, отец заставит его... Характером он был похож на Йосефа, отца своего: добрый, мягкий, великодушный. А Люба, жена его, была женщиной властной, крутой, вот и страдал он, видать, в собственном доме. Ущемили мужское его достоинство. Во всем прочем все обстояло у них вполне благополучно.
— Сколько тебе на дорогу нужно? — спросил я его.
— Тысячу! — сказал он. И я ему деньги дал. Он взвалил на плечи рюкзак и уехал. Назавтра открывается дверь и входит наш беглец. Так закончилось его путешествие. Совесть, видать, заела, элементарная порядочность.
— Слава Б-гу! — приветствовал я его. — Дай Б-г тебе долгой жизни и большого потомства!
И Шая остался жить в Фергане. По сей день он живет там, у него четверо дочерей, множество внуков... Когда Грише и Аделе с семьей предстояло ехать в Израиль, Шая одолжил им на дорогу деньги — большие деньги на все расходы.
В январе 1947 года у нас родился сын. Назвали мы его Меиром — тоже, как и Гришу, в честь бабки, в честь Ривкиной матери, которую звали Мирьям. Между собой называли мы его Мишей. Тот же самый бухарский еврей, который обрезал в Кызыл-Кие Гришу, обрезал и Меира. Было много гостей: Ида с мужем, Шая с Любой, наши соседи-евреи, те, что уцелели после страшной войны и жили здесь, в Фергане, люди со всех концов необъятной России, побросавшие свои дома, добро, лишившиеся всех родных, те, кого именуют нынче "базарным людом", — добрые наши друзья и приятели. Каждому из нас угрожала тюрьма: за катушку ниток, за пачку иголок, за пару брюк или сапог, пошитых дома.
Евреи ели, пили и веселились. И удивлялись нам: "Да вы с ума сошли! Как не боитесь рожать детей в подобных условиях?" .
— Не боимся, как видите, — отвечали мы. — Даже не думаем об этом. Тот, кто рожает детей, приближает приход Машиаха.
Как сейчас вижу этих людей, пришедших на обрезание Меира, — проклятая жизнь, проклятая страна, каждый бился, старался выжить как только мог. И что удивительно — не опустились до состояния ничтожеств. Вера в лучшую жизнь сохраняла нас, неистребимая еврейская воля и вера.
Принято считать, что с возрастом, с годами круг интересов у человека сильно сужается. Я бы добавил только — мирских интересов.
Нет большего счастья, большего наслаждения для меня, как проснуться утром, прийти в синагогу на первый миньян и всею душой молиться. Сливаться с Г-сподом Б-гом, чувствуя, как дух в тебе воспаряется, уносясь к небу, как в мощной аэродинамической трубе, если так можно выразиться. Самые светлые мысли, самые большие открытия и постижения происходят и происходили со мной во время молитвы, в синагоге, с миньяном.
Это легко, просто — проснуться летом, на первой заре, быстро одеться и бежать в синагогу. Ну, а каково зимой? За окном темно, льет ливень или идет снег. И так не хочется вылезать из теплой постели.
"Лежи себе, Мотл, не надо вставать, в постели так хорошо, уютно, спи себе дальше. Ну, пропустишь разочек молитву — ничего не случится. Ни с миром, ни с тобой. Ты ведь старый больной человек, а за окном еще ночь, промозглый холод, зачем подвергать опасности свое здоровье?" — так нашептывает мне чей-то настойчивый голос, и я узнаю его: "йецер гара", соблазнитель.
Да неужели же он сильнее меня? Нет, не поддамся, не уступлю! И тут же скидываю одеяло, быстро одеваюсь и выхожу на улицу. И уже в синагоге тихо радуюсь: одержал победу над злым духом.
Глава 12. САПОГИ - ЛИЦО ОФИЦЕРА
Постоянными моими клиентами стали офицеры местного гарнизона, разместившегося в Ферганской крепости. Эти платили щедро, почти не торгуясь, лишь бы товар был из хрома. Сапоги им нужны были блестящие и скрипучие. "Сапоги — лицо офицера!" — со всей серьезностью говорили они, и я им добывал кожу высшего качества.
В городе имелось три кожевенных завода. Товар выпускался партиями: баранья выделка, коровья, козлиная, и всякий раз, когда предстоял выход очередной партии, сообщали мне. Разумеется, не за мои красивые глазки, но за вполне приличную мзду. Товаром своим я делился с другими сапожниками, у которых по разным причинам не было доступа на завод. Во дворе у себя я устроил тайник, где хранились большие запасы. Это было опасно, как вы понимаете, малейший обыск грозил мне сроком. Спал я не очень спокойно.
Однажды Ривка приводит с базара одного офицера — заказать, якобы, сапоги. Стал я снимать с него мерку, показывать сорта кожи, подошвы. А Адела, ребенок еще, мне говорит: "Чего это ты разложился, папа? Будь с ним поосторожней!" И я испугался, закралось мне в сердце подозрение.
— Приду к вам вечером, — сказал офицер. — Я и жене заказать хочу туфли.
Ну, думаю, вот и попался! Вечером он мне милицию приведет. Тут же все перепрятал, изрезал кожу в куски, оставив самый минимум, самое необходимое. Но все обошлось на сей раз. Пришел вечером офицер со своей женой, заказали пару сапог, пару туфель — страхи мои оказались напрасны.
В другой раз приводит Ривка трех узбеков. И не заметила даже, как увязался за нею "хвост" — переодетые в гражданское милиционеры. Подслушали, видать, ее разговор с клиентами и увязались. Заводит их Ривка домой — трех этих узбеков, сели они, стал я с ними беседовать. Ривка же пошла на улицу, а Миша у нее на руках. И вдруг увидела — стоят люди у нашей калитки.
Спросили они ее:
— Кто здесь живет?
— Сапожник. — сказала она. — Патент у него, он дома работает...
И тут же в дом заскочила. А те так и остались на улице. Решили дождаться узбеков, поймать меня на горячем.
— Мотл, милиция! Весь дом окружен! — шепнула мне жена.
Я выбежал тут же во двор, кинулся в сарай. Там, под коровьим стойлом был мой тайник. Вынул из тайника весь товар и стал перебрасывать его через забор, к соседям. Заказчики-узбеки смотрели на меня при этом как на безумца. Тут же ушли, поняв, должно быть, что у меня опасно. А следом за ними пошла на улицу Ривка. Те, переодетые, все еще были там. Она им спокойно так говорит:
— Чего же вы здесь стоите? Может, во двор хотите зайти — пожалуйста!
— Да нет, спасибо! — ответили они и ушли.
Мы ждали их с обыском еще несколько дней, но все обошлось и на этот раз. Представить себе не могу, как удалось спастись. Думаю, Б-г спас. Больше и некому.
Ривкина сестра Шлима вышла замуж за польского еврея, который был первоклассным портным. Звали его Фишл. Работал он хорошо и никогда не нуждался ни в чьей помощи. В Кызыл-Кие он вошел в конфликт с милицией и перебрался, как и я, в Фергану. Слышали мы, что Фишла ищут, что за ним объявлен розыск.
Однажды приходит к Фишлу один еврей и давай его шантажировать: милиция, мол, знает, где ты живешь, где работаешь, и если не заплатишь три тысячи рублей — арестуют тебя. Еврея этого я хорошо знал, был он типичным фармазоном: играл в карты, в рулетку, промышлял мошенничеством.
Встретился я с ним и откровенно так говорю:
— Фишл — мой родственник, отстань от него. И вообще — у нас таких денег нет, здесь тебе поживиться нечем!
— Ну что же, поступайте, как считаете нужным,— пожал он плечами. — Я в этом деле всего-навсего посредник. Так просили меня ему передать.
Потом я встретился с Фишлом.
— Послушай, — сказал я ему, — есть несколько вариантов. Первый: уезжай из Ферганы. Второй: возьми мой паспорт и живи под моей фамилией. Я же скажу, что свой потерял, и возьму себе новый.
— Не хочу я никуда уезжать, мне в Фергане хорошо, — отвечал Фишл. — У меня семья, дочка, я хорошо зарабатываю. И по чужому паспорту тоже жить не хочу. Это еще опасней.
— Слушай тогда, — продолжал я. — У меня есть часы золотые, отдай их этому негодяю...
На том и решили: встретились с тем человеком, отдали ему часы. Он тут же их взял, ибо цена им была гораздо выше, нежели три тысячи.
К чему я все это рассказываю? Дело в том, что судьба Фишла и Шлимы сложилась гораздо удачней, чем наша. Как польский еврей, Фишл получил разрешение выехать из Советского Союза. Поселились они в Париже, хорошо работали, разбогатели, родилась у них еще дочка. Два раза они приезжали к нам, спустя много лет, во Львов, как туристы. Мы умоляли их выслать нам визы — визы в Израиль, но они не слали. Боялись, что ли? Боялись, что будем мы им в обузу... Короче, когда мы приехали в Израиль и поселились в Цур-Шаломе, Фишл и Шлима часто нас навещали. К тому времени у них была роскошная квартира в Нетании, старшая дочь была замужем и жила в кибуце. И я к нему обратился за помощью, к Фишлу:
— Одолжи мне несколько тысяч лир, я машину себе хочу купить. Тендер, чтобы работать на нем...
И оба они "расплакались" — Шлима и Фишл, жалуясь на бедность. Дескать, никак не можем, и прочее и прочее. Я ухмыльнулся горько. Вспомнил то самое происшествие в Фергане с золотыми часами. Пусть им Г-сподь простит, моим родственникам!
То были первые послевоенные годы, жизнь в России никак не налаживалась, зато лично мои дела — процветали. Мы с женой много работали, были у нас дом, корова, несколько баранов для мяса. Дети были сыты, обуты, и денег у меня скопилось порядочно.
Разъезжались из эвакуации евреи, уезжали польские, румынские евреи, ходили упорные слухи, что вот-вот в Палестине возникнет еврейское государство.
— Надо уезжать! — говорил я жене. — Уедем из этой страны куда угодно — в привычный нам мир, где жили мы когда-то сытно, свободно и не тряслись со страху.
Но Ривка об этом и слышать не хотела.
— Россия выиграла войну, скоро здесь начнется еще лучшая жизнь, чем там, — возражала она.
И я послушал ее, упустил тогда свой шанс. Ривка вообще всегда тяжела была на подъем. Это я легко с места снимался. Я по натуре своей был кочевник. Да, упустили мы тот момент и горько потом жалели...
По Фергане ползли упорные слухи, что предстоит вскоре обмен денег. Народ беспокоился, волновался, были и такие, что ударились в панику. У многих деньги были мешками, никто не знал, что с их сокровищами станет. Говорили, что курс рубля упадет раз в десять, что обмен будет происходить в сберкассах. Но как будут обменивать — это и было предметом бесконечных толков и обсуждений. Деньги прятали, затем вносили в сберкассы, опять изымали их оттуда. Здравый рассудок подсказывал, что государство решило своих граждан ограбить. У меня был чуть ли не миллион, и деньги надо было как можно скорее переводить в недвижимость, в товар. Те же, что останутся на руках, придется сжечь. Купил я еще корову, еще баранов, уйму товара, облигации, драгоценности.
— Мотл, что нам с деньгами делать? — приходили ко мне за советом. И я им откровенно говорил:
— Превращайте деньги во что угодно! Можно держать и в сберкассах, но не слишком много.
Наступил день обмена: меняли рубль на десять копеек. Меняльные пункты открывались на несколько часов, люди стояли в гигантских очередях, им обменивали пять тысяч, не более. Остались в выигрыше те, кто хранил вклады в сберкассах, — этим обменивали рубль на рубль.
Когда окончилась вся эта заваруха, ко мне приходили люди и чуть ли не лезли с поцелуями: "Мотл, вы нас спасли, откуда вы это знали!?"
А сколько было трагедий? Многие обнищали, многие сели в тюрьмы. Были и такие, что ночи напролет сидели возле печей и сжигали ассигнации, превратившиеся в простые бумажки.
Кто знает, как сложилась бы наша судьба, покинь мы Россию на двадцать пять лет раньше... Я бы стал в Израиле коммерсантом, каким был в Румынии. Дети мои и внуки — стали бы офицерами, генералами. Либо еще кем-нибудь...
По этому поводу хорошо мне сказал Илюша однажды:
— Не обольщайся, папа! Наша судьба сложилась именно так, как Б-гу было угодно, — хорошо и единственно правильно. Ну да, стали бы мы офицерами, генералами, воевали бы в бесчисленных войнах. А если бы, не дай Б-г, нас убили?Пали бы на войне, как тысячи других в Израиле?А так, как видишь, — все твои дети живы и целы...
И рассказал такой случай:
— Вот я недавно видел по телевизору документальную хронику о гибели одиннадцати израильских спортсменов. Была как раз годовщина Мюнхенской Олимпиады. Показывали комнаты, забрызганные кровью, взорванный вертолет, обугленные трупы наших спортсменов. Глядел я на это и содрогался: ведь я же мог быть там, мог вместе с ними погибнуть! Помнишь, папа, как было мне досадно и больно, что не взяли меня в
Мюнхен, на Олимпиаду? Это было как раз в тот год, когда мы приехали. Я еще был в форме, действующий был боксер, молод. Тренировался усиленно в сборной, был счастлив: буду выступать под израильским флагом, как израильтянин! Всю жизнь об этом мечтал! И вдруг — отказали... Дескать, заявка олимпийская уже ушла и вставить в список мою фамилию невозможно. Поздно, опоздал малость. Какое это было для меня горе, ты помнишь, папа?!