top of page

Люди, вижу, разбирают свои сумки, едят: кто котлеты, кто колбасу, кто курицу. Смотрю я на них. Люблю за людьми наблюдать. Смотрю, как едят, — люблю на все обращать внимание. Вижу: две женщины — одна молодая, а другая постарше — стоят в сторонке и хлеб с луком жуют. Сразу понял, что они не из богатых и это все, что у них есть. А Ривка привезла мясо вареное, котлеты, яблоки — всякого добра привезла. Говорю я тихо жене:

— Отрежь-ка пару кусков мяса, возьми яблок, еще что-нибудь и дай этим женщинам. Мне, мужчине, неудобно...

Сделала Ривка, как я сказал, пошла к этим женщинам, а они отказываются, стесняются брать. Я на нее даже разозлился: плохо даешь, не умеешь дать людям! Пойди еще раз и предложи им настойчивее, дай любым способом... По­шла она второй раз, и они взяли.

Поели все, стали помаленьку укладываться — на кладбище рано надо вставать. Наутро поднялись, оделись люди, стали выходить партиями — чтобы лишнего внимания не привлекать. Дейст­вительно, был забор, была доска. Ее сломали и зашли.

Кладбище это расположено на горке, а больше всего выделяется одно помещение. Состоит оно из одной страшно запущенной комнаты. Едва за­ходишь вовнутрь — бьет тебе в нос запахом ке­росина. В помещении этом как бы постамент, цементное такое надгробие. Я подумал, что это — могила цадика. Но оказалось — нет. Когда мы вошли, еще было темно. Я сразу спросил, где цадик лежит, и мне показали куда-то в угол. Я с собой "талес" взял, "тфилин". Сразу начал мо­литься. А кончил когда — уже рассвело.

После молитвы пошел я поглядеть кладбище. Огромное кладбище, целый город, надписи на иврите, "маген-давиды"... Я шел и удивлялся: как это все сохранилось, в таком хорошем виде со­держится? Это больше всего меня поразило. Та­кую сохранность редко где увидишь. Видимо, местные гои о кладбище этом заботятся. И все — благодаря цадику, его влиянию.

Вдруг слышу, кто-то зовет меня. Смотрю — женщина из той хаты, где мы спали.

— Мотл! — кричит она мне. — Идите скорей к жене, она с ума сошла...

Я испугался и побежал. Смотрю, стоит моя Ривка возле тех женщин, которых вчера корми­ла, и раздает им вещи. Зимние вещи, которые мы привезли с собой. Шаль, чулки, что-то такое еще. А эта, которая пожилая, — благодарит жену. А молодая — речь у нее невнятная — упала Ривке на грудь и плачет. Целует и плачет.

Стою я в сторонке и думаю: как же хорошо жена моя поступает, как она замечательно сошла с ума! И еще думаю: прекрасным другом меня Б-г наградил, прекрасным сердцем ее, прекрас­ной ее душой. Нет, не сошла она с ума...

Опять я вернулся к цадику, увидел рядом с его склепом простой памятник. Это, сказали мне, его жена похоронена.

Стал я потом спрашивать, почему там так ке­росином пахнет. И мне рассказали, что когда вошли сюда немцы, то в склепе решили поставить электромотор и гнать в село электричество. Пос­тамент посредине — это фундамент, который немцы под тот самый мотор соорудили.

Внесли немцы свой мотор, а он у них не работа­ет. Никак не заводится. Вынесли этот мотор на улицу — на улице работает. Снова ставят на поста­мент — не работает. Десять раз вносили и выно­сили, и все одно и то же: снаружи — да, а внутри — нет. Разбирали, чинили. Ничего не помогает. От злости чуть не лопнули. Тогда им крестьяне все объяснили: у вас ничего не получится, там могила такая. Там очень непростой еврей лежит. И вся работа у немцев пошла насмарку.

Потом еще рассказали, что когда вернулись русские к концу войны, вздумалось кому-то устроить в склепе керосиновый склад. Склад горючего для села. Стали подыскивать подходя­щего человека из местных, чтобы взял на себя эту должность — завскладом. Никто не хотел: туда, говорили, нельзя ходить просто так, это место святое. А те смеялись.

— Оставьте ваши предрассудки! Вот еще глу­пости выдумали — как так нельзя?

И поставили русские своего человека. Я уже говорил, что склеп стоит как бы на горочке. Так вот, привезли они первые бочки, первую партию и стали бочки катить наверх. Едва докатили до склепа, как вдруг сорвалась одна и покатилась со страшной скоростью, сбила того человека, который хотел завскладом стать, и проехалась по нему. Убить его не убило, но обе ноги расплющило. Остался человек инвалидом. И все. И тут они в это поверили и идею со складом оставили. А запах от керосина стоит до сих пор. Не исчезает запах, напоминает обо всем этом деле.

В Веледники я много раз потом приезжал, для меня это место тоже стало святым. Я приезжал сюда и один, и с Ривкой. Мы жили в той же хате, куда нас пустили в первый раз. Хозяйка женщи­на была молодая, она мне как-то случай один рассказала. Как цадик гоям помог, матери нашей хозяйки.

Мать ее была акушерка и делала иногда абор­ты. Однажды вышла у нее неудача, и женщина умерла. Не зная от страха, что ей делать, не зная, что ей придумать, побежала к цадику и упала на его могилу. Знала, что утром за ней при­дут, арестуют, и всю ночь проплакала в склепе.

Настало утро, она спустилась домой и так как всю ночь не спала — уснула. Спит и видит сон. Явился ей старичок, борода у него белая, вся седая. Во сне она поняла, кто к ней пришел. "Смотри, — говорит он ей, — тебя арестуют, конечно, и будет суд. Освободить тебя от суда я никак не могу. Будет суд, но получишь ты мало. Года три должны тебе дать. Но ты и этого не отсидишь, а только половину срока. И вообще — не так уж плохо тебе будет. В лагере ты кухаркой станешь. Все тебя уважать там будут..."

И в точности так с ней произошло.

Был я в Веледниках часто и видел, что гои верили в силу цадика не меньше евреев. Цадик им помогал наравне с евреями. А отчего это было — не мне это знать. Может, село это имело заслуги перед Б-гом? Все может быть.

Шли годы, настало время, когда евреев стали отпускать домой, в Израиль. Люди получали вызовы, готовили документы, паковали имущество, уезжали, а у меня все стояло на месте. Не двигались мои дела, и я был в глубоком отчая­нии.

Мы подали документы на выезд отдельно: я с Ривкой — одна семья, сын Миша со своей женой Диной — другая семья.

В Ташкенте мучился с этой проблемой Илюша. За ним была неотступная слежка, его увольняли со всех работ, куда бы он ни устраивался. Потом на его квартире устроили обыск, конфисковали книги, рукописи, но самого не арестовали. Илю­ша в Ташкенте был популярной личностью, и ~ как я узнал значительно позже — КГБ готови­ло вокруг него и его товарищей грандиозный "сионистский процесс". Наподобие Ленинград­ского или Кишиневского. У них такая, видать, была установка — устраивать процессы на пери­ферии, чтобы повсюду запугать евреев. Но им Илюша никак не давался. С ним у них дело не клеилось, но они не отставали от него. Не могли они нас отпустить, а его нет. Семья Люксембур-гов была на виду, известная слишком. И с нас они хотели снять лыко, как говорится, пол­ностью.

Где я мог искать спасения? Только у Б-га.

Я ездил к цадикам — живым и давно усопшим, искал содействия у них. Мне каждая "браха", каждое благословение было необходимо. Я мо­лился всею силою своей души, как никогда в жизни. Я и Ривка старались делать побольше "мицвот", побольше помогать людям, ибо бла­гие дела искупают грехи и Сам Б-г начинает тебе помогать. Всевышний знает о твоих несчастьях и бедах, и если ты в твоем угнетенном положении думаешь о других, то о твоих делах Он уже Сам позаботится.

После того, как я и Ривка вернулись во Львов из Веледников, у Ривки на руках был адрес тех женщин, которым она на кладбище раздавала вещи. Она с ними ближе сошлась и узнала, что они глубоко несчастны, во всем у них есть нужда и любая помощь для них — спасение настоящее. Первым же делом Ривка на скорую руку собрала им посылку: одеяла, подушки, постельное белье — и тут же отправила в Овруч. Они в Овруче жили.

Но это было только начало. Ривке стало извест­но, что кроме них живут в Овруче еще евреи, которые лишены элементарной еврейской поддерж­ки и тоже страшно нуждаются. И Ривка моя решила эту "мицву" разделить на другие семьи. Сказала своим знакомым во Львове: дескать, так, мол, и так, любая тряпка — в Овруч, все, что есть у вас лишнего, — для тех людей спасение. И стали люди отправлять в Овруч посылки с веща­ми. На Песах посылалась маца, продукты... Всех подробностей этого дела я не помню. Это все на­ходилось в ведении жены, Ривка этим всем занималась.

 

*   *   *

В начале зимы приехал во Львов Илюша, дела его были неважные. Он рассказал мне, что был у него обыск, что забрали бумаги, из-за которых ему грозит арест. Минимум десять лет грозило ему за те бумаги. Они в КГБ, бумаги его, сказал мне сын мой старший, и его непременно вызовут. Будет суд и, конечно же, тюрьма. И вообще, ска­зал он мне, что-то вокруг него в Ташкенте заваривается. Уж слишком подозрительная возня затеяна.

Я тут же велел ему собираться, сказал, что едем в Рыбницу, что есть там большой цадик и его благословение Илюша должен получить. Сын мой, помню, отнесся к этому предложению скептически. Он слишком был поглощен своей бедой, своими проблемами и перестал надеяться на спа­сение. Он чувствовал себя обреченным. А это ме­ня еще больше подстегивало. Именно в таком состоянии человек больше всего открыт Б-гу, именно в такие катастрофические моменты при­ходит с Небес помощь. Я это знал и велел сыну немедленно собираться.

Приехали мы с ним в Рыбницу к ребе, и тот нас принял. Была грязь, непогодица. Ребе был сам чем-то расстроен, у него свои были дела с милицией, его преследовали, не давали покоя. Он принял нас не у себя, а у Шаи с Блюмой. Илюша все ему рассказал. Они говорили на идиш. Рус­ский язык ребе так и не выучил.

Я рядом сидел, поправлял рассказ сына, видел, что сын от встречи с ребе находится под большим впечатлением, и радовался.

— Ступай, сынок, и ничего не бойся, — сказал ему ребе. — Рука врагов наших, которая над тобой простерта, — будет бессильна.

Эти точно слова он ему и сказал, и мы вышли. Мы в тот же вечер поехали назад.

Илюша был под огромным впечатлением от ребе. Он писатель, мой сын, человек с острым взглядом и очень впечатлительный. Он ехал назад окрыленный этой "брахой". Эта встреча оставила в нем глубокий, неизгладимый след.

Как сказал ребе, так и было. Сын вернулся в Ташкент, и его начали тягать на допросы. Он мне рассказывал, как это было, как действовала на допросах "браха" ребе. Он говорил, что следствие вела целая группа полковников, его допрашива­ли утром и днем целый месяц подряд, но все в их руках разваливалось, никакого криминала свя­зать им не удалось. А Илюша был свеж и бодр. Знал, как отвечать на любой вопрос, — чтобы не солгать, но и правды не выдать. На допросах он как бы ощущал присутствие ребе. И ребе ему помогал.

Гриша, второй мой сын, тоже был тогда в Ташкенте, следовал за братом неотступно. Илю­ша с утра являлся на допрос в КГБ, а отпускали его к вечеру. Гриша сидел на скамейке и ждал, пока брат выйдет. Чтобы убедиться, что он не застрял у них там. А здание КГБ — это крепость, страшная зона, которую прохожие обходят да­леко, за три улицы. Гриша бесстрашно сидел у них под дверью, как бельмо на глазу. Они его гнали, а он не уходил. "У вас мой брат находится, — говорил он им. — Я без брата домой не вернусь. Отпустите брата, и я отсюда уйду!"

Наша жизнь в Израиле, и в Иерусалиме особен­но — это буквально жизнь на пороховой бочке. Чуть ли не каждый день обнаруживается замини­рованная машина, бомба в автобусе, взрывчатка на рынке, на площадях, в подъездах домов. И каждый раз, вернее — в девяти случаях из десяти происходит чудо, большей частью дело обходится без человеческих жертв. И только диву даешься — что за рука нас бережет? Кто заботится о нас?

Не далее как несколько дней назад в центре города обнаружили заминированную машину. Женщина позвонила в полицию: дескать, стоит ей поперек пути машина какая-то, загораживая выезд со стоянки, и вот — пусть приедут, пусть оттащат этот заслон в сторону. Случайность, ска­жете вы? А я вам говорю, что чудо. Ибо взорвись эта "начинка" в центре города, трудно себе пред­ставить, сколько бы жертв унесло. И несколько дней подряд полиция сообщает по радио, по теле­видению — пусть эта женщина придет за заслужен­ной наградой. Но никто не приходит. И я начинаю думать: была ли вообще такая женщина? Не ан­гел ли добрый подстроил этот звонок в полицию? Ведь Б-г нас бережет, это давно мне ясно. Иначе наши враги не оставили бы о нас даже памяти... А так — довольно часто сами же террористы на сво­их бомбах и взрываются. Когда они готовят нам смерть, взрываются в их руках бомбы и разры­вают их на мелкие кусочки..

Несколько лет назад Илюша ехал утром на ра­боту, и под ним что-то взорвалось. Он сидел в ав­тобусе, и как раз под ним была заложена бомба в семь килограммов веса. Но не взорвалась, что-то там не сработало, только капсюль шарахнул. И все, кто ехал в автобусе, масса народу, остались живы и невредимы.

В другой раз — уже в этом году — были мы с Ривкой на рынке Маханэ-Йегуда. Рядом с нами со страшной силой взорвалась бомба, подложенная террористами. В центре базара! Десятки людей могли бы погибнуть, но только ранило несколь­ких — бомба была подложена под ларек, обитый стальными листами...

А совсем недавно буквально напротив наших окон взорвалась бомба на автобусной остановке. И тоже никто не пострадал. Взорвись она мину­той раньше — убило бы многих. Но подошел ав­тобус и всех увез.

 

Глава 28. ВО ТЬМЕ НАОЩУПЬ

Несчастий было вдоволь. У каждого из детей были свои проблемы, и все они были связаны с выездом. У меня было иногда ощущение, что капкан захлопнется и кого-то из детей моих прищемит. На мне одном лежала ответственность вымаливать им у Б-га спасение. И я боролся все­ми силами. Хитрил, ловчил, но перед Б-гом был открыт. Перед Б-гом я лежал как бы расплас­танный: "В Твоих я руках, Г-споди!"

В мае приехала во Львов Хана, жена Илюши, рожать приехала. Она беременна была Дворочкой. Потом она родила, пожила у нас до авгус­та и снова в Ташкент вернулась. Она рожать приехала в спокойную обстановку, хотела родить не посреди опасностей и тревог. Илюша был слиш­ком на виду, за ним в Ташкенте была страшная слежка. Их квартира кругом прослушивалась и просматривалась. Даже соседа с верхнего этажа переселили и там находилось что-то вроде штаба КГБ, следившего за квартирой Илюши. В такой обстановке разве можно нормально рожать?

Хана вернулась в Ташкент, а у Илюши дела бы­ли настолько плохи, что нервы его и силы находились на последнем пределе. Мы посоветовали и ему к нам приехать. Сменить обстановку.

Он приехал, жил в отдельной комнате и писал. Он писал, а мы умирали со страху. Писал-то он что? Антисоветчину! Сидел за машинкой ночи напролет и писал еврейские рассказы. А ведь именно подобные его писания и изъяли при обыс­ке. Он сейчас все это восстанавливал, подвергая неслыханной опасности себя и нас. Это не могло продолжаться бесконечно, за ним ведь следили! Слежка из Ташкента перешла во Львов. Они этот стук печатной машинки слышали. Ночью это слышно было на весь дом, на улице даже.

— Ривка, что нам делать? — спросил я однажды жену.

— Надо посмотреть, что он там пишет, — сказа­ла она.

Когда Илюши не было дома, зашли мы в его комнату, поглядели, что же он пишет. И страшно стало моим глазам.

Я никогда не считал себя трусом, ничего не бо­ялся, но это уж было слишком. За такое совет­ская власть не только в тюрьму сажала, за такое она уничтожала людей. С властями бороться не имело никакого смысла в нашем положении — нам надо было уехать. А вот оттуда, из Израиля, — воюй себе, сын мой, сколько угодно, пиши, что угодно! Это хорошо, что писательство поглощает его целиком, что он ремеслу своему так предан. Но есть ведь всему предел!

И мы решились на нехороший, некрасивый, конечно, поступок. Не сказав Илюше ни слова, на свой страх и риск — сожгли все его бумаги. Жгли их в ванной, дым стоял в квартире, и слезы у нас текли. Не думаю, что только от дыма.

Пришел Илюша, а у нас все уже было кончено. Входит он в свою комнату и говорит:

— Папа, это ты рылся в моих бумагах? Я не ви­жу своих бумаг!

Тогда я все рассказал ему. С ним приключи­лась истерика, с Илюшей, но мы и к этому приготовились. Он был готов биться головой о стен­ку в отчаянии:

— Что вы наделали? Почему вы сделали это втайне?

Б-же мой, как он в эту минуту страдал! Уж лучше бы он ударил меня. И все-таки в глубине души я понимал, что поступил правильно. Нельзя дразнить сатану, когда ты живешь в его владениях, когда ты сам в аду, в огне... Простил ли сын мне это, понял ли, что его отец хотел ему только добра?..

*   *   *

Люди ехали, переселялись в Израиль, на желан­ную Родину, а мы торчали во Львове, как проклятые. Не двигалось с места ничего. Непонятно было, почему именно на нас эта цепь замкнулась. Замкнулась и не действует: ни во Львове, ни в Ташкенте...

Было известно, что в случае с каждым отъез­дом замешана взятка, "лапа". И этот вариант стал больше всего меня занимать, превратился почти в манию. Весь вопрос заключался в том, кому дать и как. И еще задача: как войти с ними в кон­такт, с этой бандой, заправлявшей в ОВИРе нашими судьбами?

Илюша перестал писать и маялся от безделья. Я посадил его в будку, обучил простейшим операциям, и он с успехом заменял меня. Ему только вспомнить надо было свое детство, в детстве он много мне помогал. Все мои мальчики, собствен­но говоря, умеют сапожничать, и лучше их всех — Яша.

Будка была открыта, сидели там Илюша и Яша, план давали, хватало нам на пропитание. А я занялся поисками каналов — как войти в ту сре­ду, где берут "в лапу".

Шли месяцы, а мы сидели в отказе. Устаревал один вызов, мне высылали из Израиля другой, и вся история прокручивалась заново. Однажды мне сказали в ОВИРе, что метрики мои не в по­рядке, — они каждый раз придумывали всякие поводы для отказа. Метрики эти тоже были такой прицепкой. Действительно, в паспорте у меня сто­яло, что я родился в Бухаресте, а в метриках — в Бендерах. И это соответствовало действительности — ведь на самом деле я родился в Бендерах. Пришлось ехать в Бендеры, а там архивы пропа­ли. Пришлось в Бухарест писать, оттуда пришло письмо, что у них нет архивов, и выдали мне во Львове метрики на основании письма из Бухарес­та. Короче, напрасная трата сил, пустая, никчем­ная волокита. А время шло, и мне стало все больше казаться, что только "лапа" сдвинет дело с мертвой точки.

Ах, если бы знал я, в чем заключалась настоя­щая причина и почему нас держали! Это я выяс­нил много позже, под самый конец. И не потра­тил бы столько сил, не выбросил бы на ветер, как говорится, бешеные деньги... Глаза у меня откры­лись по-настоящему уже в Израиле, когда Илюша признался, что им процесс нужен был, большой сионистский процесс в Ташкенте. Вот что они готовили — большое представление в провинции...

Молился в нашем миньяне один еврей, выхо­дец из Польши. Было ему лет под семьдесят, несколько лет назад вышел он на пенсию, а до того был мясником. Это был замкнутый, скрытный человек, великих благодеяний за ним не числи­лось. Но я с ним был в дружеских отношениях.

В один прекрасный день этот еврей вдруг сооб­щает, что едет в Израиль, что разрешение у него на руках.

— Ты все равно уезжаешь, терять тебе нечего, — сказал я ему. — Скажи секрет, кто тебе это устро­ил?

Но он ответил, что все у него само собой полу­чилось.

Сидели мы как-то с этим евреем на "стомет­ровке", и вдруг подходит к нам какой-то мужчина, по виду нееврей, я отметил себе — с военной выправкой. Но в гражданском. Каким-то неза­метным движением он подал тому польскому еврею знак, и тот за ним побежал. Встали они в сторонке и стали беседовать. Со стороны я видел, что беседа у них деловая, — я такие беседы знаю, я же сам был коммерсант, — что они оба связаны какими-то общими деньгами. Держал себя этот мужчина строго, и мне показалось — я этому по­чему-то сразу поверил, — что он из органов.

Долго они беседовали; понятия не имею, что выясняли, но беседовали до неприличия долго. Я даже уйти собрался, но думаю: нет, не уйду, это, быть может, мой случай, мой верный шанс. Поче­му бы и нет?

Через час они разговор свой закончили, разо­шлись. Тогда я подошел к тому еврею и говорю откровенно:

— Кто это был? Что за человек?

— Так себе, просто знакомый.

— Зачем ты врешь? — говорю ему я. — Он же в
ОВИРе служит, я его там встречал.

На самом-то деле я никогда его там не видел. Я просто хитрость решил применить. И вдруг — сра­ботало!

— Ну, и что с того, Мотл! Да, он из ОВИРа!

— Вот и познакомь меня с ним.

— Не могу я тебя познакомить, он мне велел никого к нему не водить.

— Послушай, но ты ведь едешь, сделай напоследок доброе дело! — и я перешел в прямую атаку.
— Я тебе за услугу триста рублей дам.

Когда он услышал про деньги, сразу оживился.

— Ладно, я завтра у него самого спрошу!

Назавтра приходит и говорит, что надо идтизнакомиться, что тот человек примет нас у себя в кабинете.

В ОВИРе вошли мы в его кабинет, тот поль­ский еврей меня представил. Мы с ним пожали друг другу руки. Звали его Михаил Иванович. Он стал расспрашивать, кто я такой и как давно по­дал документы. Я все подробно ему рассказал.

— Все у вас будет в порядке! — сказал он мне и добавил, что если мне понадобится его увидеть,
то каждое утро он выходит из дому в восемь. Выходит, чтоб ехать на работу, а остановка трам­вая возле Кукольного театра. Там ему удобней всего со мной разговаривать.

На следующее же утро я был на той останов­ке, мы встретились. Я дал ему три тысячи руб­лей, и он ошалел. Он не хотел их брать ни в коем случае: "Зачем торопиться?" Но я их назад не взял. Я знал по опыту: уж если человек с тобой связан деньгами, то будет обязан, другой у него к тебе интерес.

Дал эти три тысячи и сказал, что еще дам. Я чувствовал, что его можно не опасаться, можно с ним говорить откровенно.

Теперь, задним умом, я понимаю, почему он так мялся, так неохотно брал: он должен был скоро уйти на пенсию.

Опять побежало время. Проходит месяца два, а дети меня торопят: "Папа, ты ничего не дела­ешь! Папа, ты мало стараешься!" Это Яша с меня не слезал, он превратил нашу жизнь в ад. Все разговоры в доме были об одном и том же.

Прошло еще два месяца, а ответа нет — ни да, ни нет, мертвая точка с документами. И я опять понес деньги Михаилу Ивановичу. Мы встрети­лись на остановке, я дал ему снова три тысячи рублей.

А он не хотел их брать, я чуть ли не силой их сунул ему. Глупо, конечно, но что мне оставалось делать?

Как-то стою я в очереди к одному начальнику в ОВИРе и думаю: дай-ка погляжу на Михаила Ивановича. Открыл дверь в его кабинет, а там другой сидит. И стало мне чуточку нехорошо. Ну, думаю, Мотл, влип ты как дурачок, уволили тво­его Михаила Ивановича. Прибежал наутро на остановку, встретился со своим "толкачом" и го­ворю ему:

— Вы что, уже не работаете в ОВИРе?

— Да, — говорит, — на пенсию вышел.
Я чуть в обморок не упал.

— Но вы, Люксембург, не расстраивайтесь, я ведь имею влияние на своих коллег, я ваше дело до конца доведу.

А я себе думаю: нет, плохи твои дела, Мотл! Эта фигура уже не существенна для тебя...

И все-таки продолжал с ним встречаться, со­ветоваться, брал консультации. А чтобы он ко мне интереса не терял — ремонтировал его обувь. И не только его — а всего семейства. Сколько рвани мы с сыновьями ему перечинили — уйму!

В будке сидели и сапожничали попеременно сыновья: старший, Илюша, — писатель и младший, Яша, — недоучившийся инженер. Сидели, чинили башмаки. А я стал завсегдатаем ОВИРа — я про­водил там целые дни. А если бы не гоняли, то и ночи тоже.

— Ты, папа, здесь не торчи, здесь тебе делать нечего, — гнали меня от будки дети. — Твое место в ОВИРе. Ты человек пробивной, там твое место!

И стал я ненавистен всем чекистам ОВИРа, въелся им в душу, в сердце, в печенки. Они бы с огромным удовольствием убили меня, придуши­ли, но не знали они, что со мной делать. Когда я входил в кабинет к Синицкому — начальнику ОВИРа, он сразу вскакивал с места и бежал к двери. Распахивал ее широко и говорил мне:

— Вам, Люксембург, нет ничего, нет никакого ответа! Ступайте отсюда, не мешайте работать!Это было плохо, я знал, что надо быть любез­ным, податливым, улыбаться, всячески перед ними заискивать. Дорога в Израиль начиналась здесь, и выйдем ли мы на нее — зависело целиком от них.

Я ночи не спал, ворочаясь в постели: в чем же дело, почему нас держат? Ведь должен же быть ключик к какому-нибудь всемогущему чиновни­ку, от которого все и зависит!

Я мучился и не знал, что им Москва не велит меня отпускать. Ташкент, вернее. Ташкент полу­чил из Москвы указание попридержать мое се­мейство. А будь их воля — давно бы вышвырну­ли меня, Синицкий и вся его свора.

Однажды прихожу я к Синицкому, а он не го­нит меня, обрадовался. Странно!

— Приехал, — говорит, — человек из Москвы, он хочет с вами поговорить!

Входит мужчина, подает мне руку.

— Вы, — говорит, — Люксембург? А почему вы не включили в свое заявление еще двоих сыно­вей? Тех, что в Ташкенте?

Прикинулся я дурачком, выдаю себя за наив­ного человека:

— Зачем мне их было включать? Они и сами подали документы...

— Нет, — говорит, — нужны от них справки, что против отъезда родителей не возражают.

— Впервые такое слышу! — говорю.

Тогда он стал объяснять, что таков в ОВИРе порядок, что у родителей может остаться наследство, долги. Могут после отъезда возникнуть недо­разумения. Во избежание этого...

— Когда принесете справки, дело ваше скорее пойдет!

Пошел я домой и стал соображать. Ага, при­ближается съезд их партии, а на съезде этом делегации могут быть. Боятся, что я им нагажу — в Москву поеду, с иностранными корреспондентами закручу.

Илюша как раз был в это время во Львове. Полгода как жил с нами. Одна из справок была обеспечена. Вторая же, от Гриши, могла прийти через неделю, если действовать срочно, телеграммами. Я решил тем временем с Илюшей пойти к нотариусу... Может, одной справки им хватит.

Справка эта назавтра уже была готова, и я явился с нею к Синицкому. Едва он ее увидел — остолбенел. Первое, конечно, что пришло ему в голову, — что справка куплена, что справка эта фальшивая. И тут же обрадовался: сейчас я этого жида в тюрьму засажу! Сейчас я от него мигом избавлюсь — по закону и надолго.

— Постойте минуточку в коридоре, — велел он мне, а сам куда-то ушел.

Стою в коридоре, проходит полчаса, час. Никто не вызывает меня, никто ничего не говорит — забыли и все. Стал я слегка волноваться. Стою под дверью, слушаю их бесконечные разговоры. Куда звонят, чем интересуются — понятия не имею!

— Войдите!  — говорят наконец. — Скажите, Люксембург, откуда вы за ночь успели достать эту справку? Сын ваш в Ташкенте... Вы что, по воздуху летаете? Как вам ее сын подписал?

И тут я им брякнул:

— А он как раз находится здесь, гостит у роди­телей, случайное совпадение! Он тоже ведь подал
документы и тоже в отказе сидит, — добавил я. —Он был в Москве, выяснял причины отказа и вот
сейчас — гостит у меня.

— Значит, Илья ваш здесь? — и вижу хитрость в его глазах, вижу какое-то тайное коварство.

— Да, — говорю, — совершенно верно. Он лично эту справку и подписал.

— Вот и хорошо! Приведите, — говорит, — его сюда.   Завтра,   после обеда.  Часика,  скажем,  в
четыре...

Спустился я на улицу и только тут понял, в какое положение влип. Понял, куда они звонили, — сначала, конечно, к нотариусу, а там все было верно. Потом в Ташкент. И Ташкент им сказал, что сына моего давно в городе нет, скрывается. Полгода как в бегах... И завтра я должен им при­вести сына. Отдать, как говорится, из рук в руки на расправу.

Что было тут делать? То, что сам угодил в ло­вушку, — понятно. Не приводить им сына? Тогда я выхожу мошенником и все пути мне во Львов­ский ОВИР закрыты. Если того не хуже: в тюрь­му упекут.

Поднял я тут же на улице руки к небу, поднял лицо свое: "Г-споди, вот я в Твоих руках! Не дай нам погибнуть!" Сказал эти слова, и нервы у ме­ня немного утихли.

Сутки эти прошли как вечность. Это был са­мый тяжелый день в моей жизни. Детям дома я все рассказал, договорились, что завтра встретим­ся возле ОВИРа...

Я был там назавтра без десяти четыре, а сы­новей все нет. Вот четыре уже, четыре с четвертью — я места себе не нахожу. Все, думаю, Илюша уже арестован — и тут приходят они в че­тыре двадцать. А я уже домой собрался лететь. Взять такси и лететь домой. "Слава Б-гу, — сказал я себе, — что вижу их наконец!"

Яша остался на улице возле подъезда, а мы с Илюшей поднялись наверх. Кабинет Синицкого был на третьем этаже. Очереди к нему никакой не было. Мы постучали, услышали "пожалуйста" и вошли. А у меня сердце чуть не разрывается со страху. Вот, думаю, сейчас он нажмет на кнопоч­ку, войдут гебешники и сына моего арестуют...

Синицкий пригласил нас сесть. Илюша сел, а я остался стоять. Он стал Илюшу расспрашивать: сколько в отказе и был ли в Москве... Ответы на эти вопросы мы еще дома отрепетировали, здесь Илюша все отвечал гладко. Никакой опасности в воздухе не чувствовалось. Заходит секретарша с кучей документов, и стал их Синицкий подписы­вать.

— Нам можно идти? — говорю. — Мы, может быть, вам мешаем?

— Нет, — говорит, — подождите!

И снова мне сделалось нехорошо. Синицкий кончил подписывать, секретарша ушла. Стал он еще задавать вопросы. Илюша на все отвечал спокойно.

— Ну хорошо, идите!

Когда я услышал это, то большей радости в жизни моей не было. Пулей мы выскочили из кабинета, спустились на улицу.

Стоял там Яша, а возле Яши — военный "джип", и снова я чуть не упал в обморок. "Вот и все, — думаю, — вот его у меня и забрали!"

А дней через восемь пришла от Гриши справка, и я отнес ее им. Эта справка была им до лампоч­ки. Мы получили очередной отказ, и все докумен­ты пришлось подавать заново.

*   *   *

Прошли осенние праздники: Рош-Ашана, Йом-Кипур... И в этой связи я сделал одно интересное наблюдение — как реагирует на это истинно ев­рейская душа, "изнасилованная", прожившая жизнь в галуте, не знающая наших традиций, То­ры. И как реагирует  душа нееврейская, пусть да­же душа "гера".

...Наша улица Афарсемон в Гило населена боль­шим количеством семей репатриантов из России. Огромное большинство из них на Йом-Кипур не были в синагоге, понятия не имеют, что вообще означает этот праздник. И это не их вина, так уж они воспитаны были советской властью, уничто­жившей в русском еврействе память о наших корнях.

Соседи наши из ближайшего подъезда, муж и жена, музыканты из Ленинграда, простые, слав­ные люди. И вот, сижу я возле дома на скамееч­ке, подсаживается ко мне соседка и рассказыва­ет:

— Наварила я как-то полно вкусных вещей, нажарила, напекла, села было покушать, а в гор­ло кусок не лезет. Ни есть, ни пить не могу. Что вдруг случилось со мной, сама не знаю. Вроде бы здорова, а аппетита ну никакого, ну ни кусочка не могу проглотить. Целые сутки продолжалось такое. И лишь потом узнала, что это был Йом-Ки­пур... Видите, дядя Мотя, хоть я сама и нерели­гиозная, а организм у меня свое дело знает, ор­ганизм у меня религиозный.

И еще один случай, уже в синагоге у нас

В синагоге нашей много репатриантов из Аме­рики. Они молятся, образованы в еврействе, не то, что публика из России. Так вот, у одного из них полно детей. Но дети эти не его, они с женой бездетны. Зато привезли с собой из Штатов целую кучу детей: негритенка, индианку, мексиканочку, каких-то еще детей белобрысых, по виду яв­но не еврейских. Но с пейсами они, прошли, конечно, обряд гиюра. Габай же нашей синагоги приходит обычно с полными карманами конфет, шоколадок и всем детям, кто приходит с роди­телями в синагогу, раздает их. И вот, на Йом-Кипур ни один еврейский ребенок не подходил к габаю, не просил конфеток. А эти же — негритя­та, индианочка и прочие подбегали к габаю и на­стойчиво требовали, чуть ли не колотя его кулач­ками: "Дай, дай нам конфет!"

— Да нет их у меня сегодня, милые, нет кон­фет, — говорил им габай. — Сегодня конфеты я не принес...

— А почему не принес?Почему?

И габай им показывал на остальных детей:

— Видите, никто же не просит, все понимают!

 

Глава 29. ЧУДЕСА РЕБЕ

Единственной светлой отдушиной в эти мрач­ные годы отказа, когда огромная опасность на­висла над моей семьей — детьми, внуками, — были частые поездки в Рыбницу, к цадику реб Хаиму-Занвилю.

Я пропадал там, бывало, неделями. Времени даром я там не тратил. Точно так же, как надоел я силам зла, выклянчивая разрешение на выезд в Израиль, точно так же я надоел, кажется, Б-гу через Его прямого посредника — реб Хаима-Занвиля. Мои беды и мою проблему он знал хорошо.

— Уедете, Мотл, придет и ваш день и час. Все мы уедем, кто этого хочет всеми силами своей души! — заверял меня цадик...

И я ему верил, но был уж слишком нетерпе­лив.

— Когда же, ребе, когда, наконец? Попросите у Б-га, у ангелов еще раз! — требовал я у него. А он загадочно улыбался:

— Всему свое время — на небе и на земле!

Сегодня мне семьдесят два года, и эти записи я делаю по памяти, находясь в Святом городе, в Иерусалиме, в своей квартире в квартале Гило. Пишу я по памяти, а память моя многое утрати­ла. Я только горько жалею, что не записывал все­го тогда, при "дворе" реб Хаима-Занвиля, когда приезжал к нему и жил там целыми неделями, став при нем чуть ли не личным его адъютантом: сопровождал его зимой и летом к Днестру на "микву", обедал за его столом, молился в его миньяне. Словом, видел весь его святой, удиви­тельный образ жизни. А больше всего — чудеса, которые он творил евреям, приезжавшим к его "двору" отовсюду, из самых дальних мест.

Больше всего ездили к нему из Закарпатья. Почему-то там, у тех евреев, он пользовался особенно большой популярностью. Приезжали десятки людей, и всех он выслушивал. Ему рассказывали о самых, казалось бы, непоправимых ситуациях, и ребе всем помогал, творя чудеса. Нет числа всем тем историям, которые я там выслушал. Сегодня я помню, быть может, ни­чтожную их часть и попробую это рассказать.

Был в Закарпатье один еврей, который рабо­тал на мыловарне. Предприятие было крохот­ным. Было их двое: этот еврей и помощник его, мальчишка-украинец лет шестнадцати-семнадцати. Мальчишка работал скверно, ленился, и этот еврей часто кричал на него, ругался с ним. Все, кто жили рядом, прекрасно знали, что отношения между ними были отвратительными, просто враж­дебными. Знали об этом и родители мальчишки, а были они отъявленными антисемитами.

И вот однажды мальчишка этот пропал. Про­ходит несколько дней — нету его, и все. Пропал бесследно! Тогда является к еврею-мыловару отец и сходу принялся за угрозы:

— Это ты убил моего сына! Ты его ненавидел, ты был его врагом. Куда ты дел труп, негодяй? Если не скажешь, иду в милицию, скажу, что ты во всем виноват!

Что делать еврею? Кровавый навет, известное дело! И он к ребе поехал. Больше ему некуда было ехать. Евреи сказали, что только у ребе он может найти помощь.

Приехал он в Рыбницу, дождался часа, когда его ребе принял, и все рассказал: про мыловар­ню, про мальчишку, который пропал, и о том, какие у них отношения были. И о самом страш­ном: обвинении в убийстве — обвинении, кото­рое грозило опасностью не только ему, но и дру­гим евреям городка.

— Никто мальчишку не убивал, — сказал ему ребе. — Но в живых его нет уже, он утонул, он сам жить не хотел. Его родители над ним издевались, он из-за них покончил с собой.

—  Что  же  мне  делать,  ребе? — вскричал тот еврей. — Мне же никто не поверит, как мне доказать свою невиновность?

— Ничего не надо доказывать, — сказал ему ребе. — Ты только возьми отца его и пойди с ним
к реке...

Вернулся еврей в Закарпатье, в свой городок, пошел в семью этих гоев и попросил отца пойти с ним к реке.

Пришли они к реке и видят: идет им навстречу по мостику этот самый мальчишка. Идет по мостику живой-здоровый, как и был при жизни. Смотрит еврей на отца его и говорит ему:

— Вот же ваш сын, вы его видите?

— Ах ты, негодяй такой-сякой! — закричал на своего сына отец. — Ты где пропадал столько времени? А ну, идем домой, я тебе устрою взбуч­ку, я тебя отлуплю!

Услышал эти слова мальчишка, перемахнул через перила моста и в воду бросился. Искали его, искали и не нашли...

*   *   *

Я уже говорил, что ребе имел привычку ходить на Днестр, где он окунался. Весь город знал об этом, все гои. Неприятности с милицией у него были, и нельзя сказать, что в этих случаях гои были на стороне ребе. Но после одного проис­шествия они перестали к нему приставать, более того — стали его бояться.

Когда я сопровождал ребе к Днестру — а это было километров пять от его дома — ребе летел как на крыльях. Была у него такая походка, что я не мог угнаться за ним. Он всегда летел впереди меня, и пейсы его, длинные-длинные волосы и бо­рода развевались за ним. Я бежал сзади, задыхался, а он всегда был бодрый и совсем не уставал. Я только потому от него не смел отставать, что все казалось мне, что кто-нибудь его обидит, кто-ни­будь его остановит — этого странного, необычно­го на улице советского городка человека — и станет его задирать, оскорблять. При одной этой мысли я готов был вцепиться в глотку кому угодно...

Но опасения эти были напрасны. И вот почему.

За много лет до того, как я стал к нему приез­жать, у ребе были неприятности — особенно у ре­ки. Иногда купались там пацаны и кидали в ребе камни. Кричали ему оскорбления. И ребе не мог терпеть этого больше, в один прекрасный день решил прекратить.

Пришел он на Днестр, и набросилась на него группа пацанов с камнями. Только собрались его атаковать, как он обернулся к ним, посмотрел в упор и произнес несколько слов шепотом. Тут же вся эта группа окаменела, а у тех, кто замахнулся камнями, — руки парализовало. Так и оставались они там, пока не явились их родители и не раста­щили их по домам. Паралич же у этих подростков никакие врачи не могли снять. И тогда те гои, что были поумнее, велели, чтоб родители явились к ребе, — а если можно, то вместе с сыновьями, — и всеми силами вымолили у ребе прощение. Только он может это сделать — отменить их паралич.

Так оно и было: пришли, валялись гои у ребе в ногах, и ребе снял с их детей заклятие.

*   *   *

Но еще больше потрясла меня вот какая исто­рия. История о том, как ребе был в концлагере во время войны и спас от уничтожения сотни ев­реев, находившихся там вместе с ним.

В ту пору он был еще относительно молодым и заслуг особых за ним не было. Можно сказать, что с того случая и началась его слава чудотвор­ца, перешедшая к нему по наследству от его учителя, Штефанештского цадика.

Во время войны ребе попал в лагерь в Транснистрии — так румыны называли территорию между Днестром и Южным Бугом, которую нем­цы им "подарили" после начала войны.

В этом лагере ребе находился несколько лет, условия содержания там были терпимые, люди все-таки выживали, работали, как-то сохраняли себе жизнь.

Ребе же жил особенно. Что значит — особенно? Молился с утра до вечера, молился так, что это поражало воображение даже лагерной охраны, начальства, и относились к нему с уважением, если можно так выразиться. Во всяком случае — откровенно не издевались. Примером тому мо­жет служить его купание в "микве". Была там поблизости река, может быть, тот же Днестр, и когда ребе ходил туда, его сопровождал специ­ально приставленный к нему охранник.

Так вот, война, похоже было, кончалась, при­ближались русские, и пришел приказ этот лагерь ликвидировать. Про это узнали евреи, стало там твориться что-то ужасное — это уже был конец, все!

— Я стал молиться, я отошел в угол барака и приступил к молитве. Никогда в жизни я не мо­лился с таким отчаянием, с такой силой, — рас­сказывал мне как-то ребе, когда я ему напомнил про этот случай и просил объяснить, что произошло, как именно он спас людей.

Ребе молился всю ночь, а наутро людям велели выходить из бараков и строиться на площади.

На площади, на лагерном плаце, уже стояли десятки грузовиков, готовых отвезти евреев в лес, где их собирались расстрелять. Все у немцев уже было готово, все продумано, высчитано. И вот настала минута погрузки.

Вдруг к воротам лагеря подъезжает легковая машина, и из нее выходит какой-то очень высо­кий чин — генерал или полковник. Высокий не­мецкий чин со свитой — адъютантами, охраной, как и положено...

— Что  у  вас происходит? — обратился он к начальнику лагеря. — Что означает эта безобраз­ная толпа на площади?

И начальник лагеря стал объяснять: акция, поступил приказ, погрузка на грузовики...

— Нет-нет, так не годится, так не пойдет! — го­ворит ему генерал. — Давайте уж акцию проведем по   всей  форме,  чтобы  чувствовался  немецкий порядок...  Велите  сначала  отделить  мужчин  от женщин!

И стали они эту толпу сортировать, отделять мужской пол от женского.

Заняло это много времени — полчаса, час. Все было сделано, как и велел высокий чин. Но и это ему не понравилось, велел он, чтобы и дети были отделены, чтобы дети были отняты у родителей, иначе, по опыту его, — это связано с нежелатель­ными эмоциями. И стали отрывать детей от родителей, и это тоже отняло уйму времени: кричали и бились в истерике матери, вопили дети... С этим сладили тоже, дети были теперь отдельно. Но и тут недоволен генерал: велел стариков и ста­рух отделить.

Словом, отделяли, перетасовывали и комбини­ровали, покуда генерал уже не имел возражений. И тут он поглядел на часы и воскликнул:

— Когда вам было приказано к акции присту­пить?

— Ранним  утром!  — ответил  ему  начальник лагеря.

— Вот и хорошо, а сейчас уже полдень! В таком же точно порядке вывести их завтра и расстре­лять!

И генерал уехал, а всех евреев распустили по баракам, чтобы назавтра прикончить.

А ночью какой-то ударный отряд русских тан­ков совершил прорыв в направлении лагеря, и евреев освободили.

Однажды реб Хаим-Занвиль получил приглаше­ние приехать в Закарпатье, в какой-то городок на торжество: то ли на свадьбу, то ли на "брит-мила" — точно не помню. Было туда от Рыбницы километров пятьсот расстояния. И ребе забыл, что надо выехать раньше, либо замешкался с ины­ми делами и вспомнил об этом в последнюю ми­нуту. Жил возле него один еврей-шофер, ездил он на грузовике, работал в городе и относился к ребе с величайшим почтением. Ребе пригласил его к себе и рассказал, что завтра утром ему следует быть в Закарпатье, в таком-то городке. Не может ли он подбросить его туда? Сосед-шофер огорчил­ся ужасно и сказал, что грузовик казенный, что он в гараже предприятия, что поздно уже и нет никакой возможности этот грузовик добыть.

Ребе с минуту задумался и говорит:

— Но у тебя же есть собственная машина.

И  шофер-сосед вспомнил:  да, действительно, стоит у него в сарае развалюха старая. Но это поч­ти что лом, совершенно испорченная машина, на ней и выехать нельзя, нельзя ее с места сдвинуть. Там карбюратора нет, аккумулятора, тормоза ни­куда не годятся.

— Что вы, ребе! — рассмеялся он. — Это и тран­спортом нельзя назвать. Какая же это машина?!

— А ты попробуй все-таки. Может, что и получится.

И этот сосед пошел в свой сарай, где стояла его развалюха, усмехаясь про себя, пожимая плечами: какая, дескать, блажь вдруг ребе пришла в голову! А ребе тем временем стал собираться...

Когда ребе вышел на улицу и направился к дому своего соседа с чемоданчиком в руках, го­товый в дорогу, — к нему бросился ошалевший сосед:

— Ребе, она завелась, я ничего не понимаю! Этого не может быть, это сверхъестественно...

— Все в порядке, сынок, — сказал ему ребе, —не волнуйся, поехали, иначе мы опоздаем.

И что еще удивительно: машина эта, как рассказывал мне впоследствии этот еврей, летела в Закарпатье, словно ракета. Расстояние в пять­сот километров они покрыли чуть ли не за четы­ре-пять часов. И точно так же назад вернулись... Но сколько ни бился потом он с этой машиной, она была мертва. Так и стояла она впоследствии в том сарае, как куча лома.

Приехал однажды к ребе юноша, милый, очень симпатичный, но совершенно убитый, угнетенный духом. Не помню уже, откуда он был и как звали его. Я думаю — из Закарпатья все-таки, ибо большинство людей приезжало оттуда. Он рассказал ребе, что хочет ехать в Израиль и нет этому ника­ких препятствий со стороны властей. Но вот отец у него... Отец его просто злодей, дурной человек и грешный. Он не хочет рассказывать ребе, какой человек это, ибо Тора запрещает ругать родите­лей, велит чтить отца своего. Итак, короче, отец возражает против его отъезда и не хочет ему под­писать справку. "Только через мой труп!" — го­ворит он.

— Возвращайся домой, юноша, ты скоро уе­дешь в Израиль! — только и сказал ему ребе, и тот уехал.

...Уже в Израиле я снова встретил того моло­дого человека, напомнил ему про ребе и спросил, что же произошло. И он мне рассказал, что в один прекрасный день явился к нему рано утром отец весь в слезах, с покаянным лицом, изменившийся совершенно:

—  Сын, прости меня, я все тебе подпишу, ез­жай куда хочешь.

—  Так что же случилось все-таки? — спросил я его. — В одну ночь изменил свое мнение? Как это может быть?

— Я тоже спрашивал его — что вдруг случи­лось? "Сон мне ночью странный приснился!" — сказал отец. А какой такой сон это был, он не хотел рассказывать. Сказал только, что после сна этого понял, что всю свою жизнь неправиль­но он прожил.

Такой вот еще припомнился случай.

Приехал к ребе один пожилой еврей и тоже го­ворит, что хочет ехать в Израиль, что у него большая семья, дети взрослые... А один из сыновей вдруг влюбился в девицу-гойку и хочет на ней жениться. Сколько ему ни объясняли, сколько ни говорили, что он их губит, что это разрушает все их мечты, навеки отрежет им путь в Израиль, — сын стоит на своем: только жениться! Без гойки этой жизнь ему не мила!

— Горе мое так велико, ребе, отчаяние мое так непомерно, что   я готов повеситься, если женить­
ба его состоится!

— Не надо вешаться, не надо отчаиваться, — сказал ему ребе. — Вы поезжайте домой и приве­зите сына своего ко мне, я его о чем-то хочу спросить.

Уехал к себе этот еврей и вскоре вернулся с сыном. Я видел его сына, это был цветущий красавец-парень, он только что вернулся из армии, окончил службу. И, судя по всему, влюбился в первую попавшуюся девицу. А может, и она была красавица — не берусь утверждать, но парень был видный. Ребе пригласил его к себе и побесе­довал.

— О чем вы с ним говорили, ребе? — поинтересовался я после.

— Я спрашивал его, красивая ли она, умная ли, что у нее за душа, — объяснил мне ребе. — А он говорит, что очень красивая, что он без нее жить не может.  Говорил, что понимает, какую беду приносит семье, но ничего с собой поделать не может. Тогда я ему сказал, что красота обманчи­ва, временна, что в Торе есть указание на это: если ты был на войне и привел нееврейку, которая тебе понравилась, и хочешь жениться на ней, то ей положено наголо обриться, одеться в тряпье
и целый месяц справлять как бы траур. Для чего это делается? Раши объясняет так: для того, чтобы еврей этот, которому она понравилась, увидел бы ее внешнее безобразие и тогда уж  решил, действительно ли хочет на ней жениться.

Так объяснил ребе. А затем произошло вот что: когда юноша этот вернулся домой с отцом, то первым делом побежал к своей гойке. Прове­дать ее. И тут сообщили ему, что она в больнице. Стояла у печки и ей в лицо полыхнуло пламя.

Юноша побежал в больницу, увидел ее — была она, конечно, обожжена, волосы ей подпалило, брови, лицо. Ничего страшного, в принципе. Но он увидел ее обезображенной — пусть хоть и временно — и сразу остыл. Сразу вся его любовь прошла.

Все это малая, ничтожная часть тех чудес, кото­рые совершал ребе. Потом он жил в Иерусалиме, в районе Сангедрия, и я постоянно к нему при­езжал, гостил у него неделями. В то время я жил под Хайфой, в Цур-Шаломе, там мы получили вначале квартиру. И в Иерусалиме ребе тоже со­вершал чудеса, и слава о нем мгновенно разлете­лась по всему Израилю. А у меня была репутация одного из его приближенных, и я находился как бы в тени его великой славы. Эта слава согре­вала меня, радовала.

А потом, как я уже говорил, реб Хаим-Зан-виль уехал в Америку. Тысячу раз я пытался по­стичь это: почему он из Израиля уехал, в чем при­чина? Но ничего разумного не могу придумать. Поступки великих цадиков не поддаются нашему разумению, необъяснимы. Лишь Б-г управляет такими людьми, и в этом вся тайна...

Ребе подарил мне однажды свой "талес", пода­рил "тфилин", в которых молился, — это моя святыня, я с трепетом в них молюсь. Еще он мне подарил как-то свое пальто, в общем-то рвань, зипун какой-то. Но это мое сокровище. И еще есть у меня кое-какая мелочь от ребе — тоже своего рода талисманы: советские монетки, над которыми он шептал, как бы их заклиная, заго­варивая, прядь волос, которую я сохранил, ког­да стриг его однажды.

Пальто от ребе вот как ко мне попало.

Приехал я к нему однажды, а он собирается уходить. Я одетый стою. Снял с вешалки его заношенное, истертое пальто и говорю ему:

— Давайте меняться, ребе! Я вам свое отдам, а вы мне— свое...

— Что вы, Мотл, — говорит он мне. — У вас же новое, у вас чуть ли не шуба. Так не пойдет, это
нечестно, совесть мне не позволяет!

Я ему в ответ:

— Да я пальто ваше за миллион продам! Я за него десяток таких как свое куплю!

И он уступил, дал себя уговорить. Это пальто у меня по сей день. Дайте мне за него миллион, я вам его не отдам. Ни за что не отдам.

Я бы хотел еще раз ребе увидеть. Но как? В Америку ехать мне тяжело, не те уже годы. Уви­жу я ребе еще раз или нет — не знаю, но очень бы хотелось...

*   *   *

Навсегда запомню, как был свидетелем чуда, самого обыкновенного чуда. Другой бы, может, внимания не обратил, а я был потрясен.

Хоронили мы в Рыбнице еврея какого-то. Бы­ло нас мало, человек десять-двенадцать. Приехали на кладбище — в грузовике, вместе с гробом усопшего. Похоронили, сказали "Кадиш" и все, что положено в таких случаях. Собрались ехать назад, взобрались на грузовик. А ребе ехать не хочет.

— Я, — говорит, — пешком пройдусь. Вы поез­жайте!

Мы возмутились, стали его отговаривать:

— Ребе, это же далеко. Как вы пройдете в грязь, в непогоду такую десять километров?

— Езжайте, езжайте, я немного пройдусь! — и помахал нам рукой.

Ребе, как известно, никто не брался возражать, у ребе свои дела, свои мысли. Мы уехали. Летел грузовик быстро, грязь была, дождь со снегом. И еще я запомнил — других дорог с кладбища не было в город, только эта.

Шофер высадил нас возле дома ребе, все разо­шлись по домам, а мне идти некуда. Я к ребе зашел, сказать жене его Сурке, чтоб не волнова­лась, что ребе скоро придет.

Каково же было мое изумление, когда я на­шел ребе в его комнате. Лежал он на диване, отдыхал. Было видно, что он давно уже дома, а еще вернее — совсем из дому не выходил.

— Как вы успели, ребе? — спросил я его. — Вы взяли такси? Как вы добрались раньше нас?

— Я чуточку скорее шел, Мотл, — ответил он мне.

Таким и останется ребе навсегда в моей памяти: спокойный, непостижимый, потрясший наве­ки мое воображение.

Жена моего ребе из Рыбницы, реб Хаима-Занвиля скончалась в Иерусалиме и похоронена на Масличной горе. Она тоже была незаурядной жен­щиной, прожив жизнь рядом с таким цадиком. Когда ребе уезжал в Америку, он сказал нам, своим хасидам: "Если когда-нибудь у вас, не дай Б-г, что-нибудь случится и вы будете искать по­мощи, подойдите к могиле жены моей Сурки и постучите трижды. Я вам обещаю, что все испол­нится, как если бы вы просили это у меня".

...Сейчас идет война в Ливане, все мои сыновья на этой войне, даже внук Сашенька. На короткую побывку прибыл в Иерусалим Гриша. Я решил взять его к могиле ребецн Сурки, чтобы попро­сить за его благополучие, попросить "браху".

Хочу заметить, что к могиле ребецн Сурки я прибил несколько табличек с именами своих родных и близких, погибших и пропавших во время второй мировой войны. Никто не знает, где их могилы. И вот —я прикрепил их имена к могиле ребецн.

Приехали мы с Гришей рано утром на Маслич­ную гору, спустились к могиле ребецн, я трижды постучал и говорю вслух на идиш:

— Ребецн Сурка, ребецн Сурка, ты меня слышишь ? Это Мотл, которого ты хорошо знаешь, я пришел со своим сыном Гершоном! Попроси за него, чтобы он ушел в Ливан целым и невреди­мым и чтобы вернулся оттуда целым и невреди­мым...

Потом я говорил то же самое, обращаясь к сво­ему отцу, обращаясь к отцу Ривки — Аврому, к Ривкиной матери, которую звали Мирьям: "Про­сите за своего внука Гершона, которому идти на войну! Чтобы он ушел здоровым и невредимым и чтобы вернулся таким же домой!"

Так я лежал на могиле ребецн Сурки, упершись лбом в камни. Не помню, сколько времени я так лежал, страстно бормоча свои просьбы. А когда поднял глаза и встал, увидел вдруг рядом с нами какого-то еврея: в "штреймле" и в капоте, с бо­родой и улыбающегося. Я страшно растерялся, подал ему руку и говорю:

— Ребе, вы слышали, что я просил? Дайте же и вы "браху" моему сыну, вот он стоит перед вами в военной форме и с автоматом. Прямо отсюда он едет в Ливан!

И этот странный еврей, непонятно как оказав­шийся вдруг рядом с нами на этом огромном, пустынном кладбище, положил руку на голову моему сыну и произнес: "Лех бешалом, ветаво бешалом!" — "Ступай себе с миром и возвращай­ся с миром!"

Кто был этот человек, не знаю. Уж не сам ли Элиягу-анави, сошедший с неба на это кладбище?

 

Глава 30. НА ПОРОГЕ РОДИНЫ

Я возвращался из Рыбницы во Львов как в ло­гово сатаны, ибо именно здесь, у сатаны и решал­ся мой главный вопрос — доберемся ли мы до Израиля. Именно с этим чувством я возвращал­ся от ребе. Не знаю, как бы я выдержал напряже­ние всех этих лет, если бы не ребе, светлая эта отдушина, питавшая меня великой надеждой.

Каждый раз, когда я приходил в ОВИР и спра­шивал секретаршу: "Ну, что?", та неизменно с ненавистью мне отвечала: "Ничего нового вам нет!" Я прекрасно чувствовал, с каким удовольствием она бы меня расстреляла, эта матерая че­кистка, сторожевая овчарка советской власти. Но и ее я понимал! Шутка ли сказать — эти жиды, которые вечно были вбиты в землю по горло, за­пуганы и презренны, вдруг толпами стали ходить в ОВИР, этот оплот КГБ и заявлять нагло, чтобы им разрешили ехать в Израиль. В проклятый Из­раиль, с которым Советский Союз фактически на­ходится в состоянии войны и ничего не может поделать. А сколько раз меня откровенно спраши­вали: "Вот вы приедете в Израиль, и что же — бу­дете в нас стрелять?" Скотские, провокативные вопросы! У них это как бы само собой разуме­лось, что им в нас можно стрелять, а если наобо­рот — то ни в коем случае. И приходилось лгать, изворачиваться, а в душе и на самом деле дума­лось: "Дайте только добраться до оружия, до Ро­дины, тогда и поговорим на равных!"

Затаив дыхание, слушали "Голос Израиля" — через глушилки, препятствия — голос Родины, как живой глоток воды. Сорок грузинских ев­реев устроили сидячую забастовку на московском почтамте. Сидели долго, дней десять, и с ними круто расправились: подогнали машины, покидали в кузов и отправили назад, по месту жительства. Западные радиостанции транслирова­ли письма русских евреев о всевозможных пре­следованиях, унижениях, ущемлении гражданс­ких прав, слежках, обысках и отказах, и это ра­довало наши сердца.

Однажды вечером — это было уже в 1971 году — Ривка вдруг закричала: "Мотл, иди сюда, послушай, что читают!" Передавали письмо Илюши о том, что его не выпускают, преследуют, что устроили обыск и конфисковали книги, рукопи­си, что увольняют со всех работ, на которые он устраивается. Письмо это читали несколько ве­черов подряд. Соня, сестра Ханы, к тому времени была уже там, в Израиле. Она, видать, и передала Илюшино письмо куда следует. Письмо было длинное, смелое, и мы понимали, что сын "по­шел в открытую" и что эта тактика самая правильная: нечего сидеть по норам как крысы и молчать.

Я снова, в очередной раз — в десятый, кажется, — подал документы: новый круг надежд и испы­таний, страданий и издевательств. И снова поя­вился соблазн связаться с маклером. Ходили слухи, что берут тысячу рублей с паспорта, и де­ло якобы выгорает. Опять я загорелся этой иде­ей, решил разузнать, каковы шансы, каков про­цент, как говорится, удачи? "Пятьдесят процентов", — сказали мне, и вариант с маклером у меня отпал. Зато захотелось самому добраться до наивысшего руководства.

Синицкий, начальник ОВИРа, однажды мне предложил:

— А почему бы вам не сходить к Коваленко в КГБ? Он принимает посетителей раз в месяц, попробуйте!

Сходил я в Управление КГБ, записался на прием к Коваленко. В указанный день явился. Народу в приемной было удивительно мало, человека два-три, меня вскоре вызвали, и я вошел. Встретили меня неожиданно вежливо, даже любезно. Спросили, что за причина меня привела. Стал я рассказывать свою биографию: родился, мол, в Румынии, чудом уцелел во вре­мя войны — спасибо советской власти, и вот — нашелся брат в Израиле, хочу воссоединиться. Вся родня остальная уничтожена...

Коваленко внимательно все выслушал, задавая время от времени вопросы, вникая в детали, и отпустил, ничего толком не сказав, ничего не обе­щая. Но мне и этого было достаточно. С этого Коваленко я решил не слезать, начальник КГБ все-таки! Выше его и нет никого. Первая и последняя инстанция.

Приходил еще пару раз. Советовался много с детьми, они мой план одобрили: "Давай, папа, действуй!"

И вот этот день настал. Пришел я в Управление. Был со мной Миша, ему я велел остаться и ждать на улице. На случай, если Коваленко будет со­гласен, то Миша тут же слетает домой за деньгами.

В приемной не было никого, я вошел в каби­нет. Коваленко пригласил меня сесть.

— Ну, как дела, что нового? — стал он меня расспрашивать. Потом успокоил: — Не беспокой­тесь, все равно уедете!

Обменялись мы с ним еще кое-какими вопро­сами и ответами. Я придвинул к нему поближе свой табурет, наклонился и спросил шепотом:

— Давайте будем откровенны, товарищ Кова­ленко, — сколько?

Несколько минут длилось молчание. Был он не дурак, разумеется, отлично понял меня, хорошо все обдумал. Затем встал, да как рявкнет, как заорет во всю глотку:

— Ах ты, жидовская морда!
Подбежал к двери, широко распахнул ее:

— Вон отсюда немедленно!

Не успел я ему слова сказать, как тут же под­летели к двери кагебисты из разных кабинетов, и я выскочил в коридор. Очутившись на улице, схватил Мишу за руку, и мы с ним побежали. Бе­жали как очумелые, будто за нами погоня была. Не помню, куда и забежали. Наконец пошли пеш­ком и я все ему рассказал. Перепуган я был смер­тельно.

Весь истерзанный, с убитой душой — отправил­ся в синагогу. Долго молился, все думал, что вот за мною придут, арестуют. И все повторял: "Г-споди, в Твоих я руках! Как Тебе будет угод­но, так и поступай со мною!"

Кончил молиться. Хотел тут же пойти к Кова­ленко, чтобы как-нибудь дело замять, извинить­ся. Сказать, что он напрасно взорвался, не то по­думал, ведь я по-русски изъясняюсь плохо. Но трусил здорово, не пошел. Пусть он лучше осты­нет, а после само собой что-нибудь придумается. Время — самый лучший лекарь и советчик.

Стал я снова ходить в ОВИР, ведь больше и некуда. Однажды увидел меня Дюдюн, замести­тель Синицкого, страшно обрадовался и потащил к себе в кабинет:

— Удивляюсь я вам, Люксембург! Человек вы как будто умный, и вдруг такой ляпсус себе позволили.

— Вы Коваленко имеете в виду? Понятия не имею, из-за чего он меня выгнал из кабинета. У
меня с русским языком проблемы. Представить себе не могу, что ему вдруг померещилось!

— Да бросьте вы глупости говорить... — рассмеялся он. — Вас прекрасно можно понять...

Тут я догадался, что Коваленко всем расска­зал, что я ему предлагал взятку. Понял я, что де­ла мои плохи дальше некуда и надо идти к нему в Управление, да поскорее.

— Да, Люксембург, нагадили вы себе оконча­тельно, — сказал мне Дюдюн. — Не знаю, чем вам
можно помочь...

Не спал я ночами, все стараясь придумать: как же мне быть? Но идти к Коваленко боялся. Решил опять связаться с маклерами — запустить через них пробный шар. Уплатил по тысяче руб­лей с паспорта, и маклеры сказали, что дней че­рез десять будет ответ.

Пришел назначенный срок, и маклеры прибе­гают ко мне трясясь буквально от страха: "Забирайте свои деньги, никто с вами дела не хочет иметь. Документы ваши в особом отделе. Гово­рят, вы что-то напороли ужасное."

Я отнесся к этому со спокойствием: все верно, документы мои отозвал в КГБ Коваленко, ходу он им не даст, пока я сам к нему не явлюсь. Сам напортил, самому и распутывать.

В одно прекрасное утро помолился я особенно горячо, сказал все "теилим", надел на себя паль­то реб Хаима-Занвиля и пошел в КГБ к Кова­ленко. Иду и прошу у Г-спода лишь одного: "По­моги помириться мне с этим злодеем! Сделай так, чтобы он простил меня!"

Пришел в Управление, в приемной нет никого. Слышу через дверь, как Коваленко говорит по телефону. Сижу и думаю: что мне ему сказать, с чего начать разговор? Волнуюсь, нервничаю страшно. Кончил он говорить, и я к нему посту­чал. Вошел, вижу, он сидит и пишет, головы не поднимает. Стою так с минуту, потом он сделал мне знак рукой, чтобы я сел. Сел я, проходит еще минута. Наконец он поднял голову и стал изу­чать меня, как бы что-то припоминая.

— Вы мне вроде знакомы... Как фамилия ваша?
Когда я назвался, ему будто на голову кипяток вылили: как вскочит, как зарычит на меня:

— Немедленно убирайтесь отсюда! Я видеть вас не хочу!

Но я не поднялся, а спокойно произнес:

— Я,   конечно,  уйду, если хотите, но только прошу, дайте слово сказать. Ведь даже осужденному на казнь дается последнее слово.

— Ну, хорошо, говорите! — позволил он милостиво.

—  Во-первых, хочу извиниться, — начал я. —Понятия не имею, чем я обидел вас. Ведь я человек верующий,  религиозный...  Я, может быть, не так выразился, я же вам говорил, что я из Ру­мынии, русский — не мой родной язык. Я вам от всей души желаю здоровья, вам и вашей семье. У меня сестра в Израиле, брат, я с ними хочу воссо­единиться. Я старый человек...

Он оборвал меня вдруг:

— Ступайте сейчас же в ОВИР и подавайте за­ново документы!

Прошло недели две, приходит ко мне маклер и говорит: "Давайте деньги, появились хорошие шансы!"

Но я ему денег не дал: уж если я помирился с начальником КГБ, думалось, то с деньгами мож­но и не спешить. Схожу к нему сам, разведаю, как обстоят мои дела.

В Управлении день был не приемный, но слиш­ком уж мне не терпелось: авось и примет? На собственный страх и риск...

Была со мной Ривка, и деньги тоже я прихва­тил с собой. Дежурный на проходной осведомил­ся: к кому это я? День вроде бы не приемный...

Я попросил его позвонить Коваленко. Тот по­звонил по внутренней вертушке. Коваленко был у себя, спросил, кто к нему просится. Велел нас впустить.

— Чего желаете? — задал он вопрос. — Вам уже делать здесь нечего. Идите в ОВИР, там вам все скажут.

Мы его искренне, сердечно поблагодарили, рас­прощались и вышли на улицу.

— Ну, Ривка, что будем делать с деньгами? Да­дим их маклеру или нет?

— Не стоит хитрить, — сказала она. — Не стоит судьбу испытывать: отдай ты ему эти проклятые деньги!

В тот же день я отнес деньги маклеру. "Через неделю ждите ответ!" — сказал он мне.

Проходит опять неделя, прошла вторая, а отве­та все нет. Месяц прошел, а меня по-прежнему кормят "завтра да завтра"! И вдруг — телефон из Ташкента: Илюша сообщил, что ему разрешили. Мало того, сказали ему, что и родители вскоре получат разрешение...

И стал я распутывать их игру. Понял, что там, в Ташкенте была вся задержка. И деньги, конеч­но же, зря отдал. Дело наше было гораздо серьез­ней, гораздо страшней и запутанней.

Пришел я к маклеру и поставил ему условие: если дней через десять не будет нам разрешение — деньги мои вернуть!

— А вот это никак нельзя, — говорит. — Это никак невозможно!

— Почему же вдруг нельзя? — спрашиваю. — Когда вы хотели, то деньги мне быстро вернули,
а когда я их хочу, то нельзя?

Поступок с деньгами был сильно рискованный. Настроение в принципе было у нас отличное: в Ташкенте все-таки тронулось...

Через несколько дней маклер меня вдруг спра­шивает:

— А сыновья ваши служили в советской ар­мии? Четыре сына ваших — спортсмены, здоро­вяки — служили в армии или нет? В ОВИРе мне прямо сказали: если вы будете деньги назад про­сить, они этим делом займутся.

Перетрухнул я здорово, отвечать мне было не­чего. Сыновья мои действительно в армии не служили. Как им это удалось — тема отдельная. Взяток они, правда, никому не давали, но каж­дый по-своему исхитрялся. Да, испугался я не на шутку. Если бы этим в ОВИРе занялись, мы бы застряли надолго.

Но Б-г меня миловал: через пару дней прихожу я в ОВИР, и секретарша мне объявляет: "Идите брать свое разрешение, Люксембург, визу на вы­езд в Израиль!"

Тут я словно ожил. Откуда только силы взя­лись?

Денег у меня никаких не осталось, а ведь за каждый паспорт предстояло уплатить государст­ву по девятьсот рублей. Откуда их было взять? А кроме того предстояло сыграть в Бендерах две свадьбы — Лоре и Галочке, моим племянни­цам, дочерям брата Йосефа, которого давно не было в живых. Когда-то я слово дал, что не уеду в Израиль, пока не выдам замуж племянниц. У обеих, к счастью, были уже женихи, славные ев­рейские парни.

Было и еще событие, стоившее мне немалых нервов.

Илюша дал телеграмму, что все — собрался и едет в Москву, а оттуда — вылетают они в Израиль. И мы поехали его провожать. До самой по­следней минуты мне не верилось, что он уезжает, что отпустили. Вот-вот, думал, устроят ему про­вокацию: задержат и арестуют.

Приехали мы в Шереметьево. Илюша с Ханой прошли таможенный досмотр. Там их выворачивали чуть ли не наизнанку. Наконец отправились они к самолету. Поднялись на трап, вошли в дверь. А мне все казалось, что там, с другой стороны, сына выведут, и он останется. И трясся, и дрожал я за него. Потом собственными глаза­ми увидел, как самолет оторвался от земли и взлетел, увозя моего сына — как бы часть меня самого — из этой окаянной земли.

В тот же день пришла от них телеграмма из Вены: прибыли благополучно! И снова я сомне­вался — а ну, как фальшивая? И даже потом, дня через три, когда была еще телеграмма, уже из Из­раиля, — я и тут был в сомнении... Что поделаешь, такова советская власть, под которой столько лет прожили. Но это была "браха" цадика Хаима-Занвиля, это она помогла Илюше добраться до Родины целым и невредимым.

А между тем мне нужны были деньги, большая сумма. Друзей во Львове было у меня много, каждый предлагал, сколько мог. Я брал самое необходимое, а мне все несли и несли. Люди по­нимали, что я еду домой строить новую жизнь, истинное благополучие для себя, детей, внуков, для наших будущих поколений. Не временно, а навсегда, чтобы стать народом — сильным, самостоятельным. И люди за меня радовались, давая от всей души. Я быстро набрал деньги на выезд­ные визы. Набрал деньги даже на две свадьбы в Бендерах — Лоре и Галочке. Сыграли мы эти свадьбы.

В этой связи мне вдруг припомнился случай один, тоже имеющий отношение к свадьбе, и я бы хотел его рассказать.

Жила в одном городке вдова, и были у нее на выданье две дочери. Вдова эта сильно бедствовала, и денег на две свадьбы у нее, конечно же, не было. Кто-то из добрых людей посоветовал ей сходить в йешиву. Дескать, там в йешиве име­ется благотворительная касса. Пришла в йешиву эта бедная женщина. Стоит, не знает, к кому об­ратиться. Вдруг видит: проходит какой-то стари­чок. Остановился рядом и спрашивает: "Кого вы ищите, что вам здесь надо?" И та ему все расска­зала. Тогда старичок ей говорит: "Знаете что, я вам выпишу чек. Вы с ним пойдете в такой-то банк, предъявите и всю необходимую сумму получите".

Так и было: выписал он ей чек и ушел. Взгля­нула она и ужаснулась: на деньги, что там обоз­начены были, она могла бы сыграть обе свадьбы с неслыханной роскошью, и еще бы осталось. Гла­зам своим не поверила, подумала, что просто над ней подшутили.

Пошла в банк. Сунула чек в окошечко, кассир­ша на него взглянула и вся побледнела. "Пого­дите, говорит, — минуточку, я с этим чеком схо­жу к директору!" И ушла. Прошла минута, дру­гая. Вдруг выбегает к ней директор, человек сравнительно молодой: "Это вы принесли чек? Кто вам его дал?" И женщина ему рассказала: была, мол, в йешиве, приходила просить помо­щи, две дочери на выданье... Шел по коридору старичок и дал чек, велел сюда за деньгами явиться.

Тогда директор завел ее к себе в кабинет и, страшно волнуясь, сообщил, что несколько лет назад умер его отец. Был он директором этого самого банка, всю жизнь старался делать добрые дела. И вот несколько дней назад явился во сне своему сыну, то есть ему: "Придет к тебе жен­щина с чеком, выдай ей деньги без разговоров!" А образ старичка, описанный вдовой, полностью совпадает с портретом его отца. "Так что все в порядке, получайте свои деньги и будьте счастли­вы!"

Недаром пословица говорит: всего темнее бы­вает ночь перед рассветом.

Выездные визы были у нас на руках, желанный Израиль становился все более реальным, но предчувствие, что в самый последний момент прои­зойдет нечто дурное, не оставляло меня.

Весь этот месяц, что дали нам на сборы, мы жи­ли как на минном поле. Когда мы провожали Илюшу, я видел собственными глазами, как "шмонали" его: прощупывали, прокалывали, просвечивали каждую вещь, каждую тряпку. Ду­мали, что он провозит антисоветчину. Поэтому точно знал — так же будет и с нами. Так оно и было...

Днем и ночью в нашей квартире сколачивали ящики, не давая соседям покоя. Они жаловались, грозились обратиться в милицию. Своих-то вещи­чек у меня было мало, но вот Исаак Давидович, Мишин тесть, свое имущество боялся паковать у себя, они привезли его к нам — громадных двенадцать ящиков.

Настал наконец день, апрельский день 1972 года, когда поезд привез нас на пограничную станцию Чоп. Здесь была масса провожающих, слезы прощания, объятия. Мы сели в вагон, пе­ресекающий Кровавую Красную Черту, в преде­лах которой провел я более тридцати лет. От всей души, от всего сердца возблагодарил я Г-спода за наше спасение, сказал "Шма, Исраэль...", и поезд наш тронулся.

Ехали и сами себе не верили, что вырвались на­конец. Кондуктор поезда, опытный советский мерзавец, вел себя с нами нагло, вымогая при каждом удобном случае деньги, оскорбляя. Яша и Миша сцепились с ним: дескать, здесь уже не Россия, и он за свои выходки может запросто схлопотать по морде. Я умолял их успокоиться, боялся. Этот страх сидел во мне во время пересадки в Чехословакии, сидел и в Австрии. Поку­да в Вене не встретил нас израильский представи­тель и не отвез в Шенау — старинный замок, где был перевалочный пункт для евреев, возвращав­шихся домой, в Израиль. Тут только стал я при­ходить в себя, поверив, что чудо возвращения состоялось.

Из Львова мы везли с собой свиток Торы и прятали все время. А здесь, в Шенау — вынули, обернули в белое чистое полотно. Мне очень хо­телось, чтобы на землю Родины мы сошли со свитком Торы на плечах — как с символом веры, символом истинного освобождения из галута.

Так и было: когда набралось достаточное ко­личество народу, посадили нас в самолет авиакомпании "Эль-Аль", и через несколько часов в иллюминаторах показались огни Тель-Авива.

Первым сходил по трапу Миша, держа на пле­чах свиток Торы. Я же опустился на колени и поцеловал землю — желанную землю Родины, ступить на которую так мечтали мои предки, десятки поколений галутных евреев. И вот, мне выпа­ла эта честь! И снова возблагодарил я Б-га: "Всю жизнь я вверялся Тебе, и вот Ты вывел меня от­туда и привел домой!"

...В журнале "Круг" прочитал сегодня инте­ресное сообщение: в психиатрических больницах Израиля появилось новое понятие "синдром Ие­русалима". Каждый год приблизительно два де­сятка людей попадают в лечебницы с этим диаг­нозом. Они не евреи и не жители Израиля, а обязательно туристы, гоим. Встреча со Святым городом производит на них такое сильное впечат­ление, что рассудок у этих людей мутится, они сходят буквально с ума, начинают бродить по городу круглые сутки в невменяемом состоянии.

Вот я и подумал, что в Иерусалиме тот свет Б-жий, что горит в наших душах как свеча, — нам привычен, поднимает нас, возвышает и об­лагораживает. А гоим же от соприкосновения с этим светом теряют рассудок, их души подоб­ного напряжения не выдерживают. Их сосуды, "кейлим", как объяснил мне тот кабалист возле Стены плача, слишком тонки и хрупки.

bottom of page