top of page

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ТАШКЕНТ

Глава 13. СТОЛИЦА СРЕДНЕЙ АЗИИ

Взял я однажды детей в кино — Адела была уже почти взрослая, ей было четырнадцать лет, а Илюше — восемь. В кино Адела постоянно пла­кала, все, что случалось на экране, ввергало ее в слезы. Ну, а Илюша — засыпал моментально...

Кино окончилось, идем мы домой. Подошел я, помню, к пивнушке и заказал себе кружку пи­ва. Стою, пью. И слышу такой разговор из-за будки, двое мужчин разговаривают:

— Где ты свой товар достаешь?

—   У  Мотьки-еврея. Хороший парень, все что хочешь у него имеется. И шкуру с тебя не дерет.

—   А-а, это тот, на которого пять сапожников работают? Слышал, слышал! Дает и людям жить, и любую сумму тебе одолжит.

Слышу я это, темно у меня в глазах делается — профессиональный разговор двух сапожников, двух забулдыг. Ну, думаю, если каждый пьяница знает меня, если на каждом углу обо мне суда­чат — плохи мои дела, мне в Фергане больше делать нечего! Надо бежать отсюда, это мне перст с неба, особый знак.

Прихожу домой и говорю Ривке:

— Едем в Ташкент. Пора ехать отсюда!
Жена расплакалась:

— Куда же мы поедем? У нас дом, корова, при­личные заработки...

Я ей все рассказал, все, что слышал возле пив­нушки. Знала Ривка: если я что-то решил, то это бесповоротно. Наитие никогда меня не обманыва­ло. Будущие события мне дано было угадать на много времен вперед. В этом смысле на подъем я был легок, такой уже у меня характер.

Из Ферганы в Ташкент летали в ту пору одни "кукурузники". Взял я Илюшу, а дело было ле­том, и прилетели мы в Ташкент. На окраине го­рода, у Медицинского института жил мой знако­мый, туда мы с сыном и явились. Нас накормили, дали переночевать, и утром мы двинулись на раз­ведку.

Ташкент делится рекою Анхор на две части — старый и новый город. В новом жили, в основ­ном, русские. Рабочие, служащие. А в старом — узбеки и много бухарских евреев. Старый город представлял хорошо известную мне картину: гли­нобитные домики, переулки, тупички. Много ба­заров, по восточному шумных, заваленных фрук­тами, овощами. Подобное изобилие винограда, дынь, арбузов я не видел еще. На каждом углу были чайханы, в них сидели узбеки, не спеша пили чай и заодно устраивали все свои коммерчес­кие операции. В ту послевоенную пору узбечки носили еще паранджу, тщательно скрывавшую лицо, — мусульманский обычай. Дворы были на­глухо закрыты, отгорожены от внешнего мира. Один двор — для гостей, а другой — женская по­ловина. Необычная культура для европейского глаза! Но если приглядеться, понять — много в ней положительного: мусульманин никогда не пренебрегает бедняком, всегда с ним здоровает­ся первый, оказывает старикам глубокое уваже­ние. Всего и не расскажешь...

Меня, естественно, интересовал "толчок" — центральный базар. С него мне предстояло жить в будущем — кормить себя и своих детей.

Тут же познакомился со многими людьми. Это были евреи, конечно же. Одного из них звали Борис. Был он из Бессарабии, заготовщиком. Пригласил меня с сыном к себе домой, накор­мил, сообщил кучу необходимой информации. У него мы и спать остались.

Короче, Ташкент мне понравился, здесь я ре­шил поселиться. И снова вернулся в Фергану.

Регулярных рейсов тогда не было. В зал ожи­дания влетал, обычно, растрепанный летчик: "Кому на Самарканд? Кому на Бухару? Кому на Фергану?"

— Мне! — вскочил я. — Только я не один, с сы­ном.

— Взять не могу, у меня одно только место, перегрузка недопустима.

Я подумал немного и спрашиваю:

— Сколько тебе положено килограммов?

— Триста!

— Тогда все в порядке, мы с сыном весим не более ста.

Летчик вывел нас на поле, посадил в свою вет­хую машину, и мы поднялись. Рядом с нами си­дел профессор какой-то, был он одет в плащ и картуз. Этот картуз сорвало с него ветром. Нас трясло, болтало, швыряло из стороны в сторону. Илюша поминутно свешивался за борт, наблю­дая внизу поля, деревни, бегущую цепочку по­езда. Я силой тащил его к себе на колени, чтобы он, не дай Б-г, не вывалился.

Вернувшись в Фергану, я стал уговаривать Ривку поехать в Ташкент. Самой убедиться, какой это большой, современный город. Приглядеть там подходящий дом, купить его и сразу въехать.

С великой неохотой жена согласилась, взяла с собой годовалого Мишу, и приехали мы в Таш­кент.

Город, конечно же, ей не понравился. Мы шли по улицам, она плелась за мной следом и беспрерывно лила слезы. Люди на нас оборачивались, думали, наверное: вот идет мужик-негодяй, за ним женщина с грудным ребенком, как он ее обижает! Бедная женщина...

Жили мы у Бориса, он приютил нас у себя на неделю. Купить подходящий дом оказалось да­леко не так просто. Тогда мы сняли квартиру, уплатили вперед на несколько месяцев и снова вернулись в Фергану. Быстро все распродали, упаковались и переехали в Ташкент.

Квартира наша была на улице Горького, в Ста­ром городе, — небольшая комната и кухонька. Вся семья спала на полу, кроватей еще не было. Вдобавок при переезде я повредил себе ногу — упала мне на ногу тяжеленная швейная машина, — не мог двигаться, никуда из дома не выходил. Ривка же не знала даже, где магазин, куда ей пой­ти за хлебом. Шел 1948 год, карточную систему отменили уже.

Оставаться долго на съемной квартире я не хотел — не хотел, чтобы дети мои чувствовали себя в чем-то стесненными. Едва поправившись, снова стали мы ходить с Ривкой по городу. Ис­кали долго, мучительно. В газетах, как вы пони­маете, никто объявлений не публиковал. Объяв­ления расклеивались на столбах, на заборах. Ме­сяца два ничего подходящего не могли найти. Ривка по старой памяти мечтала о корове, чтобы было у детей молоко, масло, сметана. Тут я с ней был согласен: искали дом с отдельным дво­ром, с пристройками.

Однажды  нас  познакомили  с  одним умным, глубоко порядочным евреем, маклером по фа­милии Дубашинский. Тот привел нас в район Алайского базара, где была небольшая речушка, глухой тупичок, дом и дворик. Этот домик мы и купили.

Прежде чем въехать, решили купить корову. Ривке хотелось черную. Купили. С этой коровой я первое время находился в новом доме, а Ривка с детьми оставались на улице Горького. Я доил корову и отвозил им молоко.

Всю свою жизнь в галуте, сколько помню се­бя, вечно жила во мне какая-то тревога, ощуще­ние, что я не там живу. Отсюда, я думаю, и была во мне эта тяга, великая тяга к перемене мест. Желание ехать дальше, искать что-то новое, дру­гое. И вот живу в Иерусалиме, в маленькой сво­ей квартирке в Гило, и никакие в мире места мне больше не интересны. Великий покой у меня на душе. Чувствую, что нахожусь в том единственном месте на земле, где хочу быть, где всегда хотел быть.

Недаром говорится, что человеку еще в утробе матери является ангел и учит его всей Торе, со­общает человеку всю его будущую судьбу. И даже больше того — главное его назначение в жиз­ни, которому он должен всего себя посвятить. Вот я и спрашиваю себя: ну, Мотл, сейчас, на склоне лет, какое же было твое главное назначение? Исполнил ли ты его? И немедленно себе отвечаю: да, исполнил! Приехал в Иерусалим, живу в сто­лице мира, в самом священном для каждой ев­рейской души месте на земле. Сюда влекло меня всеми силами, и повеление ангела своего, наш договор с ним я выдержал, не сбился, не сдался. Клятву свою сдержал... Ведь говорится еще, что каждая душа, перед тем как родиться ей на зем­ле, предстает пред Самим Всевышним и клянет­ся Ему, что будет исполнять Его Тору, будет вершить одно лишь добро и цель свою, ради ко­торой рождается, постарается достичь.

 

Глава 14. ОПЯТЬ С НУЛЯ

В доме на Алайском базаре мы прожили десять лет. Здесь родился Яша, здесь выросли, возмужа­ли мои сыновья. Здесь вышла замуж Адела, ро­дился у нее Саша, ее первенец — мой первый внук.

Здесь, в тупичке Тишик-таг, жило много еврей­ских семейств, такие же, как и мы — эвакуированные, пустившие в Средней Азии корни. Жили и русские семьи, с которыми мы находились в добрых, приятельских отношениях. Рядом, на Кажгарке, была синагога. Кажгарку населяли исключительно евреи: сапожники, заготовщики, портные — простые бесхитростные люди.

Неподалеку, на берегу речушки находилась и школа, где дети учились. В той школе Илюша окончил семь классов, поступил в Ирригацион­ный техникум. Через пару улиц, за Кажгаркой находился Дворец пионеров. Илюша стал ходить туда на бокс, приводил на тренировки своих младших братьев: Гришу, Мишу, Яшу — прямо из детского сада он брал их на тренировки. Это я всячески поощрял, гордился увлечением своих детей. Бокс внес иной облик в нашу семью, изме­нил характер наших отношений с окружающим миром. Говоря по правде, бокс изменил и меня самого.

А начинать приходилось заново, как говорится, с нуля.

Устроился я в сапожную артель в Старом горо­де. Днем работал для плана, а ночами — для себя, для базара. По воскресеньям сработанную за не­делю обувь Ривка несла на базар. Работала она за троих: в первую рань доила корову, затем от­правлялась на "саман-базар" — базар, где торгу­ют кормом для скота. Варила, шила, ухаживала за детьми.

Торговать на ташкентском базаре было опасно. И чем дальше, тем опасней и опасней. Тогда я на­шел выход: стал относить свою обувь в магази­ны. Клеймил ее как фабричную — со всеми необ­ходимыми печатями и штемпелями, и обувь шла.

Как-то раз пришло письмо из Чорткова. Ривкин брат Исер писал, что он с женой и сыном бед­ствуют, что хотели бы жить в Ташкенте, с нами, и просят прислать им деньги. Я тут же помчался на почту, перевел им несколько тысяч рублей.

Мы жили тогда — шесть человек — в одной комнате, правда, очень большой. Исер с семейством поселились у нас. Был он не просто сапож­ником, а замечательным мастером: все, что вы­ходило из-под его рук, было похоже на художест­венное произведение. Обувь его шла всегда нарас­хват, по самой высокой цене.

Они прожили у нас три месяца, подкопили не­много денег и решили вернуть долг: за еду, за постой на квартире. Надо признаться, я очень тогда нуждался, но несмотря на это, не взял у них ни копейки. Велел им купить дом, мебель... Жизнь в Ташкенте у них не сложилась, и через год они уехали во Фрунзе.

Вскоре я наловчился сколачивать в артели что-нибудь и себе — пару туфель, сапоги. Подош­ву пришивать не успевал, и эту работу доделыва­ла Адела. Поскольку держать при себе лишнюю обувь было опасно, за нею приезжал Илюша на велосипеде, а Адела — четырнадцатилетняя де­вочка — доделывала уже дома. Старшие дети вообще работали наравне с нами, и все крути­лись как белки в колесе.

Вся природа моя возмущалась: ведь я же ком­мерсант, не рабочая лошадь! У меня особый склад ума, другая хватка, мне по душе работать головой, а не руками. Дня не проходило, чтобы я не говорил Ривке: "Разреши мне открыть соб­ственный цех, я хочу работать с размахом!" Но она отчаянно сопротивлялась. Боялась, не хотела, чтобы я ввязался в бизнес, в большие дела.

На базаре кишмя кишело милицией — и в фор­ме, и в гражданском. Раскусить в покупателе подставное лицо было большим искусством. Де­лалось это так: сумка с товаром оставалась где-то далеко в стороне, при ней сидели Адела или Илюша. А мы брали одну туфлю — образец, пря­тали ее под полой и искали клиента.

Ходим мы так однажды с Ривкой, а возле нас вертится какой-то парень. Обувь ищет якобы.

— Что-то он мне не нравится, — говорю я же­не.

— Нормальный, — возражает она, — покупатель, видишь — обувь меряет!

Тем временем подходит к нам какой-то узбек с сыном — хочет купить у нас туфли. Я велел ему идти за мной, привел туда, где торгуют лепешка­ми, обернулся, а этот парень опять рядом.

— Ну, Ривка, что я тебе говорил? Он хочет на­крыть нас.

— Не бойся, Мотл, — отвечает она. — Занимайся нашим узбеком.

Едва мы достали туфли, как этот парень за них ухватился. Одной рукой держит туфли, а другой узбека. Короче, поймал нас на горячем, что назы­вается.

Я тут же представил себе картину: всех нас приводят в отделение, а после едут ко мне домой с обыском. А что они там найдут — не приведи Г-споди! Тюрьма обеспечена...

— Ривка, беги домой! — успел я шепнуть на идиш. И Ривка рванулась. А парень этот — за ней. Я ухватил его за полу пиджака. Он повернулся ко мне с перекошенным от ярости лицом. Я от­пустил его. Он снова за Ривкой, я его снова за пиджак. "Ты что, сволочь, держишь?" — орет. А народу много, толпа, и Ривка успела исчезнуть.

А, между прочим, утром я уже успел побывать в прибазарном отделении милиции. Едва мы на базар пришли, едва достали туфли, как тут же меня схватили. "Кто такой, откуда туфли?" — спросили меня. "Да понимаете, сам я шорник, пришел на базар купить себе туфли. Взял поме­рять одну, а вы схватили меня..." Был я чисто одет: в белом полотняном костюме, выглядел солидно. Они моей лжи поверили, отпустили. Сказали, что та туфля у них останется. "Пойди, поищи хозяина, ему и отдадим!"

И вот я снова здесь появился. Но был спокоен: Ривка удрала, Ривка к приходу милиции дом ус­пеет очистить.

— О, старый знакомый! — обрадовались они.— Еще раз попался?

—  Дайте мне все объяснить, — начал я. — Когда вы меня отпустили, я стал искать продавца — это была женщина. Я ей сказал, что туфля осталась в милиции, но она идти отказалась. Тогда я попро­сил вторую туфлю. Она мне ее достала, и тут этот парень схватил меня. Рядом стоял этот узбек с сыном, спросил, продаю ли я? Я в шутку ему от­ветил, что да, продаю. Он спросил еще: сколько? Тысячу, сказал я ему. Но вы же сами понимаете, что это шутка, что туфли таких денег не стоят.

Продержали меня в милиции чуть ли не до но­чи. Сколько ни задавали вопросов, я им твердил, свое. А домой ко мне не поехали. Понимали, ко­нечно, что там им делать нечего — жена-то удрала. И отпустили в конце концов.

Парень же этот запомнил адрес и повадился к нам ходить. Он приходил к Ривке, когда я нахо­дился в артели, на работе. Целыми днями проси­живал у нас во дворе. Чего он хотел? То ли взят­ки ожидал, то ли обувь чтоб я ему смастерил бес­платно. Короче, надоело мне это. Возьму да прибью его, негодяя, думал я, все равно никто не знает, куда он ходит. У меня куча детей, мне семью кормить надо, а он не дает мне работать. Или, может, жена моя пригляделась ему? И впал я в ярость. Тут ему Ривка откровенно сказала:

— Вы к нам не ходите, муж мой контуженый. Застанет вас у меня, худо вам придется.

И тот перестал ходить. Я дал ему все-таки пару сандалет, чтоб он окончательно отвязался.

Тора — это как бы инструкция, руководство людям для нормальной и здоровой жизни. Ведь не могло же быть, чтобы, создав человека, Творец не снабдил его путеводителем в этом мире. Что­бы правильно человек развивался и не вредил бы своим поведением остальному обществу.

Взять хотя бы простой пример из жизни: поку­пает, допустим, человек автомобиль. При этом ему дают целый справочник — какой бензин за­ливать в баки, сколько атмосфер накачивать в шины, когда и как менять масло, какой мощнос­ти аккумулятор. Словом, десятки самых необ­ходимых советов, без которых машина быстро выйдет из строя или того хуже — встанет посреди дороги, мешая остальному движению. Как прос­то и верно! Почему не понимают этого те, кто не хочет соблюдать субботу, не следят за "кашрутом", не следуют предписаниям семейной жизни, взаимоотношениям друг с другом?

 

Глава 15. МАГАЗИН БАБАТА

В 1950 году родился Яша — крепким здоро­вым ребенком. На его обрезание вынесли во двор все столы, было шумно и весело. Мы жили по-прежнему в одной комнате, без пристроек. Стояла зима — теплая азиатская зима, и гости наши сидели во дворе. Произносились тосты, играла музыка, евреи ели и пили. Невзирая на русских соседей, на то, что "брит-мила" в России дело чуть не подсудное.

Обнял я свою Ривку, помню, обвел рукою столы, гостей и сказал ей: "Жаль, что наши ро­дители не дожили, что нет за этим столом никого из твоих и моих родственников..."

Вскоре после этого возникли у Ривки стран­ные боли в животе. Неподалеку от нас жила вра­чиха, мы пошли к ней. Входим, а она как дере­венская баба чулок вяжет. Велела жене лечь, про­щупала и тут же сказала: "Внематочная беремен­ность!"

Мы не поверили ей, не обратили на это внимания. А боли становились все резче, все настойчи­вей. Легла Ривка в больницу, а ей поставить ди­агноз не могут. "Боли сами пройдут!" — говорят. И выписали.

Ривка стала настолько плоха, что с постели уже не поднималась. По дому хозяйничала Адела, Яшенька был еще крошечный, я — весь день на работе. В один прекрасный день прилетает ко мне Илюша: "Папа, маме очень плохо, езжай до­мой немедленно!" Взял я такси, приезжаю, а Ривка лежит с закрытыми глазами, ни на что не реагирует, бледная смертельно. Бросился я к со­седям, дали мне адрес врачихи — специалиста по женским болезням, и я к ней поехал.

Открывает мне дверь пожилая женщина. Я ей дрожащим голосом принялся объяснять: больная жена, детей пятеро...

— Ничем не могу помочь, — отвечает она. — Я уезжаю в отпуск!

Посторонилась и обвела рукою квартиру. Там все было перевернуто, чемоданы упакованы, и стало мне дурно.

—  Я готов уплатить за билеты! — сказал я ей. —Поедете другим рейсом. Поймите, жена моя уми­рает!

—  Да вы с ума сошли, в городе полно врачей, обратитесь к любому!

И стала закрывать у меня перед носом дверь.

— Нет! — закричал я. — Только вы!  Только взгляните, поставьте диагноз... Пока мы с вами теряем время на перепалку, давно успели бы к нам съездить.

И она смягчилась:

— Ну хорошо, поехали!

Едва она Ривку прощупала, как тут же велела: "На стол немедленно!" Звали ее Гликина, нашу спасительницу. Работала она на "Жуковке" — в лучшей больнице города, она же Ривку и оперировала. Жена пролежала дней двадцать, была на во­лосок от смерти. Чудо, что спасли ее в последний момент.

В тот год вообще у нас было много несчастий. Яша болел дизентерией, Аделе вырезали аппенди­цит, Гришу укусила бешеная собака...

Прихожу я с работы однажды, и Ривка мне го­ворит, что Гриша себя плохо чувствует: "Навер­ное, грипп!" — говорит.

— Нет,  папа,  его  собака  укусила несколько дней назад, — сообщили дети.

Я испугался: раз укусила собака, надо немед­ленно делать уколы. А тут пропущено несколь­ко дней, температура у него. Верный признак, что собака была бешеной.

Всю ночь я не спал, но про страхи свои Ривке не сказал ни слова. Едва наступило утро, схватил ребенка и помчался в поликлинику. Те направи­ли нас в больницу. Оттуда — в другую, третью... Так мы ездили из больницы в больницу, а я уже плакал самыми настоящими слезами: все, пропал у меня ребенок!

Наконец добрались мы до окраины, в какой-то вакцинный институт. Тут за Гришу всерьез принялись, искололи уколами. И отпустили под вечер. Ну, думаю, все, что можно было сделать ему, сделали. Теперь вся надежда на Б-га.

Пошел я на работу на следующий день и был как убитый. Не мог ни есть, ни пить — Гриша лежал в постели с высокой температурой.

Прихожу вечером, и Ривка меня обрадовала: температура спала!

Стою я возле его постели. Гриша лежит, уку­тавшись с головой. Было ему годиков пять с половиной, ребенок смышленый, любил пошу­тить. Услышал, видать, наш разговор с матерью и вздумал нас испугать: взял и залаял. Содрал я с него одеяло, а он смеется лежит. Да, хорошень­кие были шутки — вспоминать страшно.

Большинство людей строят свои семьи по об­разцу дома, в котором выросли. Нас было много сестер и братьев у моих родителей, всем вместе было гораздо легче переносить тяготы жизни. По­этому я всегда мечтал, чтобы и в моем доме было много детей, ибо дети в доме — это благослове­ние, особая милость Б-жья. В этом мы с Ривкой были единодушны: всю свою жизнь посвятили детям. В этом мы видели основной смысл запо­веди "плодитесь и размножайтесь". Много раз нам говорили:

—   Зачем   вы  нарожали  такую   кучу?   Много детей — это признак бескультурья!

—   Типун вам на язык! — отвечали мы им и сплевывали на сторону от дурного глаза.

Прокормить такую ораву это было бы полбе­ды. Благодарение Б-гу — не было дня, чтобы дети наши оставались голодны. Самое главное заклю­чалось в их воспитании. И этому мы посвящали свои вечера. Собирали детей вокруг себя и бесе­довали с ними о жизни, воспитывая в них чест­ность, справедливость, сердечное отношение к людям. Не лукавить и не мошенничать. Основная задача заключалась в том, чтобы вырастить их ев­реями. По субботам и праздникам, а иногда и в будни я брал их с собой в синагогу, рассказывал им истории из Торы, Танаха, Агады. И жили они двойной жизнью: школа и улица — было одно, а дом — совсем другое.

Выросли дети наши в районе Алайского базара, где жило в основном русское быдло, антисемиты. Не было дома на улицах Лугина, Шахрисябзской и Энгельса, из которого кто-нибудь не сидел бы в тюрьмах — за воровство, бандитизм, грабеж, из­насилование. Сверстники наших детей уже смоло­ду были жульем, блатарями. Опасность, что дети окажутся в одной из таких шаек, была очень велика. Мне лично известны несколько случаев, когда еврейские дети из очень приличных се­мейств — наши соседи — пошли по этому пути. Каков же был их конец? Одних убили в уличных драках, других судили, третьих расстреляли за бандитизм... Об этом я тоже много молился, часто просил у Б-га: "Да минует меня чаша сия, да со­хранит мне их Б-г нормальными людьми!" И вот вижу сейчас — мои молитвы были услышаны, не прошли даром.

Прихожу я однажды на Госпитальный базар к еврею по фамилии Бабат, одноногому инвалиду, продававшему у себя в магазине мою обувь. Ба­бат этот относился ко мне с подчеркнутым уважением, ценил мою деловую хватку, любил пе­реброситься умным словечком, пофилософствовать.

— А не хотели бы вы войти ко мне компаньо­ном? — предложил он мне вдруг.

— На каких условиях? — поинтересовался я.

— Совершенно на равных, вся выручка — по­полам!

Я согласился тут же, ибо давно к этому был готов. Все их фокусы с левым товаром, с фальшивыми накладными — давно знал, проигрывая у себя в воображении. Ведь эта Россия с ее под­польной торговлей и черным рынком — это же рай для коммерсанта. Заработать в России в принципе гораздо легче, чем в странах с честным бизнесом. Обмануть государство считается в Рос­сии делом само собой разумеющимся. Гораздо труднее заработать копейку в свободном мире. Ведь честность в отношениях с коллегами — это первейшее условие бизнеса. Слово бизнесмена, высокое качество товара, долг и обязательство перед клиентом — этого в России и в помине нет.

Короче, стал я работать с Бабатом. Сделали переучет товара, и он мне вдруг заявляет:

— А я уезжаю в Сочи с женой и сыном. Вы здесь   один   останетесь,   будете   за   хозяина.   Не страшно, справитесь?

Не хочу соврать, боязно было, конечно. Мага­зин торговал не только обувью, но и ушанками, мануфактурой, одеждой. Госпитальный рынок на­ходится возле вокзала, место бойкое, ходовое. Дневной оборот магазина составлял громадную сумму. Но наш барыш, "приварок", как говорит­ся, была торговля левым товаром. А это означа­ло деликатные отношения с десятками незнако­мых мне людей, Горторгом, артелями, фабрика­ми... И я ринулся, что называется, в бой, в эти дремучие, опасные джунгли.

Через месяц Бабат и Мурочка — так звали его русскую жену — вернулись, и мы с Ривкой нанесли им визит.

Первым делом я во всем отчитался, а в заклю­чение положил на стол пухлую пачку денег.

— Ваша доля, Бабат, — сорок тысяч!

Сумма была громадная, он не поверил своим глазам. Придя немного в себя, сказал с восхи­щением:

— Откуда вы знали, кому в "лапу" давать? Я ведь забыл вам сказать, кого мы "мажем"!

Я рассмеялся: инстинктом, говорю, чувство­вал.

А дело было так: стою я как-то за прилавком, торгую, полно в магазине народу, дело кипит. Вижу, стоит в сторонке узбек, притулился к сте­ночке, молчит, ничего не спрашивает. Вдруг меня укололо что-то, достаю из кассы триста рублей и сую ему незаметно. Он повернулся и вышел, вот и все.

— Этот узбек — это бухгалтер из нашего торга, но как вы узнали, что именно триста рублей ему положено? — удивлялся Бабат.

— Инстинктом, Бабат, инстинктом!

Дворочка,   Илюшина  старшая  дочь,  родилась в России. В Израиль ее привезли трехлетним ре­бенком.   Здесь уже она пошла в садик.  Учится сейчас в школе, в религиозной женской гимна­зии "Пелах". Требования в этой гимназии очень высокие,  и Дворочка много занимается, все вечера   напролет,   времени  свободного у ребенка почти  не  бывает.   Были мы  с Ривкой  вчера у Илюши в гостях, и выходит к нам из своей комнаты Дворочка,  в руках у нее учебник философии.

— Папа, может, ты мне поможешь? — обращается она к Илюше. — Может, ты знаешь, о каком человеке тут речь идет? Какой-то Карл Маркс... Ты слышал про такого когда-нибудь?

— Еще бы! — расхохотался Илюша весело и го­ворит дочери: — А про Ленина ты знаешь ? А про Сталина слышала?

— Нет, понятия не имею! — ответила Дворочка.

— Ну, папа, что ты на это скажешь? — обратил­ся ко мне Илюша. —Плакать мне или смеяться? Ведь мы в России, едва родившись, уже песенки пели им — этим вождям сатаны, этим порождени­ям ада. Всю жизнь изучали их книги и теории и думали,  что именно это и есть истина. Г-споди, счастье-то какое,  что дочь моя ничего этого не
знает уже. А учит Тору,  Талмуд, учит великое наследие своего народа, его мудрецов и проро­ков! Г-споди, неужели же я дожил до этого дня, когда дети мои  понятия  не  имеют, кто такой Карл Маркс, не слышали про Сталина и Ленина... Ну, папа, не удивительно ли это?

 

Глава 16. ДОМ НА "ДИНАМО"

Бабата я очень жалел: пожилой человек, инва­лид, к тому же была у него куча болезней. По­этому мне работать приходилось порой за двоих. Я приходил в магазин рано утром, за час, а то и за два до открытия, наводил порядок на полках, в кассе, в документах. А когда к девяти часам являлся Бабат, я отправлялся на весь день по фабрикам и артелям. Была при мне машина с шо­фером — маленький, юркий "москвич". Шофера же звали Йоськой. Ночами он где-то служил сто­рожем, а днем ездил со мной, за что имел допол­нительно несколько тысяч в месяц, и это вполне его устраивало. Был этот Йоська веселым, добро­душным парнем, отцом троих детей, родом отку­да-то из Сибири.

За товаром мы ездили в Чирчик, Ангрен, Ал­малык, Янги-Юль. Там были полуподпольные фабрики, мы дерзко "левачили", и я стал хоро­шо зарабатывать, можно даже сказать — разбогател. Ривке уже не было никакой нужды ходить на базар с товаром, она вела хозяйство.

Дети подросли, и я купил дом побольше — на Пушкинской улице, у стадиона "Динамо". Было это летом 1958 года. Дом был отдельный, а при нем большой двор. К двум комнатам, что мы купили, мы сразу же пристроили еще две — са­лон и террасу, залили двор асфальтом, поставили новые крепкие ворота, засадили деревьями, вино­градом. Потом я купил себе "москвич", но за то­варом ездил исключительно с Йоськой, на его ма­шине. Еще работая в артелях, я нажил себе язву желудка и теперь каждый год ездил лечиться в Ессентуки. Оттуда, как правило, ездил в Бендеры, чтобы повидать родственников.

Наш магазин представлял собой ветхую пост­ройку из шифера и фанеры. Стоял он посреди Госпитального базара, и кто-то пустил слух, что его будут сносить. Бабату вздумалось на этом выгадать. В один прекрасный день заявляет он мне, что болен, что хочет лечь в больницу. Рабо­тать больше не будет, не может и долю свою хо­чет продать.

— Мы так хорошо ладим, так хорошо сработа­лись, — стал я его отговаривать. — Зачем вам ухо­дить? Ложитесь себе в больницу, а я вас согласен ждать, сколько угодно. И долю вашу буду откла­дывать.

—  Нет, хочу отступные, — стоял он решительно на своем. — Найдите себе нового человека, а мне отдайте мои отступные.

— Хорошо, — согласился я. — Но если вы взду­маете вернуться, то будете вести переговоры с тем человеком сами. Придется за это платить.

Условия были честными, и он согласился. Так ведется, велось, вернее, в нашей среде. Нашел я себе человека, Бабат лег в больницу, а магазин не сносили. Вообще не снесли — и торговля шла пол­ным ходом.

Через некоторое время является в магазин Бабат и говорит, что хочет вернуться. Тогда я велел ему выложить пять тысяч.

— Денег таких нет у меня! — ответил он. Встал за прилавком и стал работать.

А у меня осталась обида. Моим советчиком, как ни странно, был Яша, двенадцатилетний мой сын. Он мне велел с Бабатом в конфликт не вхо­дить, а лучше всего — устроиться в другой мага­зин. "Тебя, папа, все знают, уважают, куда угод­но возьмут тебя с радостью!"

Там же, на Госпитальном базаре работал один татарин, двоюродный брат директора нашего тор­га. Звали его Сулейманов. С ним я и стал рабо­тать.

По-прежнему ездил, добывая для магазина де­фицитный и ходовой товар, а Сулейманов стоял за прилавком и торговал. Вскоре я стал подозре­вать, что он меня надувает: когда приносили в магазин колбасу, мясо, другие продукты, он запускал в кассу руки и расплачивался. Назад же денег никогда не клал. Я это несколько раз ви­дел и велел ему сделать переучет. Заперли в воскресенье магазин, сверили кассу, обнаружилась недостача в четыре тысячи.

— Что будем делать? — спросил я напарника.

— Мы же работаем вместе, — заявил он мне нагло. — Положишь ты две тысячи, и я положу две.

Все было ясно, он явно считал меня за дурака.

— Э, нет! — говорю. — Так не пойдет. Нас в магазине лишь двое, значит, взял кто-то из нас. Пойдем-ка с тобой к директору торга. Как он решит, так и будет.

Директор же наш, как я говорил, был его бра­том двоюродным, и Сулеиманов легко согласил­ся. Контора была на базаре, рядом, и мы пошли. Едва мы коснулись рукой двери, Сулеиманов остановил меня.

— Ладно, вернемся. Завтра принесу деньги и положу их в кассу.

И стали мы дальше работать. Но уже с подо­зрением друг к другу. Он все стерег меня, что я возьму деньги из кассы, но я в душе над ним посмеивался. Спросил он меня однажды:

— Что же ты хотел сказать директору, если бы мы вошли?

— Сказал бы, что с таким человеком работать невозможно. Либо я ухожу, либо ты. Если уходишь ты — тогда я возмещаю всю недостачу...

— Славный  ты   человек...  — похвалил меня этот жулик.

В самом центре Ташкента устроили зимнюю ярмарку. Все городские торги, универмаги и фабрики выстроили там ларьки. Ну и мы, разу­меется. Сначала открыли обувной ларек, потом — с меховой продукцией, как бы филиал фаб­рики "Кизил Юлдуз". Оттуда мы возили шапки-ушанки. А шли они нарасхват, как горячие булоч­ки.

Фабрика эта стояла на окраине города, в глу­хом тупичке. Однажды в воскресенье я туда съездил разочек, набил машину ушанками. Тут же их продали, и к обеду мы с шофером Йоськой поехали туда во второй раз.

Едва сунулись мы в тупичок со своей маши­ной, как тут же увидел я возле ворот "победу". Дверцы ее — все четыре — были настежь распахну­ты, а шофер сидит и читает газету. Все это сразу мне не понравилось. Возникло предчувствие, что лезу в капкан. Бросил свою машину и стал уди­рать. Бегу и думаю: "Куда я бегу, дурак? Ведь Йоська, шофер мой, в машине..." Вернулся назад, открыл капот и залез под машину. Тут же нас окружили люди в гражданском:

— Кто вы такие, что здесь делаете?

—  Человека жду, — говорю. — Понимаете, мы евреи, у меня сын родился, надо сделать ему об­резание. А тот человек — оператор, где-то тут и живет...

— А ну, убирайтесь отсюда! Катитесь подальше вместе со своей машиной!

Йоська мигом вырулил, и умчались мы. Сам Б-г меня спас.

Прилетаю к директору, кричу ему в панике:

—"Кизил Юлдуз" погорел! Облава...

Так началась в Ташкенте та самая знаменитая "экономическая чистка" — облавы, аресты, обыски, многочисленные посадки, суды и расстрелы. Орудовали в городе приезжие чекисты. Все же местные были отстранены. Во избежание взяток и послаблений.

В подвалах КГБ на Ленинградской улице то­мились десятки руководителей подпольного биз­неса. В основном — евреи. Самым же главным среди арестованных считался некто Лемешев. Долгое время следствие топталось на месте, по­куда кто-то из них не придумал: сделали Леме­шеву усыпляющий укол, положили человека в гроб и так, в гробу — выставили на прогулочном дворике. Вывели всех заключенных подышать свежим воздухом, и смотрит народ — в гробу ле­жит знаменитый Лемешев. Все облегченно вздох­нули, обрадовались: ну, дескать, теперь на допро­сах можно все валить на него, на мертвого. Он, дескать, был во всем виноват, во всех делах главарь и заводила. Короче говоря, стали раскалы­ваться один за другим, и тут на очные ставки на­чали им выводить Лемешева — целого и невреди­мого. Они чуть с ума не посходили.

Город погрузился во мрак, в ужас: ежедневно кого-то арестовывали, обыски, суды. И вот, наконец, получаю повестку и я — в КГБ на следствие. Длилось оно ровно семь месяцев: где и у кого брал товар, кому и какие давал взятки? О каких еще комбинациях и делах известно? Грозили, пы­тали, порой разговаривали даже вежливо... На очных ставках чередой проводили мимо меня людей сломленных, уничтоженных. Я же держал­ся, отказываясь от всего. Это меня и спасло. Это было чудо — ни одной веревочки не сплелось во­круг меня. Чудом было и то, что не сажали в подвал, а домой отпускали. Правда, во время обыска нашли у меня дома книгу отчетов, но и ее верну­ли впоследствии. "Г-споди, в Твоих я руках, по­ступай со мной, как Тебе будет угодно!" — это одно повторял я все время как заклинание.

Когда окончился весь этот кошмар, выясни­лось, что из тех, кого арестовали, человек пятнад­цать было расстреляно. Ну, а сколько людей схва­тили срока, пошли в тюрьмы и лагеря — сказать даже трудно. У евреев конфисковано было ко­лоссальное имущество. Десятки семей потеряли дома, людей выбрасывали прямо на улицу. Члены семей были изгнаны с работы, дети — из школ, институтов. Я же отделался легким испугом — был уволен с работы. "За недоверие" — так гла­сила запись в трудовой книжке.

Кто-то посоветовал мне сходить в профсоюз, чтобы им "поплакаться". Чекисты уехали, жизнь продолжалась, а старые связи помаленьку стали налаживаться.

— Я преступлений не совершал, у меня дети, семья, мне их кормить надо, — сказал я им в профсоюзе. — Не знаю, за что вы меня уволили, разберитесь, пожалуйста!

Мне велели явиться через неделю. Была комис­сия, как я узнал, и на комиссии этой было реше­но восстановить меня на работе. И все закрути­лось по-старому, я снова оказался на ярмарке.

Было лето, в школах каникулы, и Яша мне по­могал, стоя за прилавком. Я привозил товар, а он орудовал, как заправский коммерсант. Люди только стояли и любовались, как торгует этот мальчишка.

На ярмарке было полно ворья, ларек был рас­крыт с трех сторон, и у Яши стянули однажды плащ.

— Не доглядел, папа, моя вина. Что будем де­лать?

Не стал я ребенка ругать, вообще не сказал ему ничего, а вечером, когда отвозил выручку, сообщил о краже в торге: пропал, дескать, плащ у меня на сорок пять рублей.

Вдруг через несколько дней Яша мне весело заявляет:

—  Все в порядке, папа! Привезли сегодня то­вар — пятьдесят один плащ, а в накладной числит­ся пятьдесят. Вернулись, папа, денежки наши!

—  Так, сынок, не пойдет, — говорю. — Надо сообщить на склад, зачем наказывать человека?!

Приезжаю на склад, говорю товароведу все как есть:

— Ошибку, — говорю, — ты допустил, лишний плащ передал мне. А ну-ка, пересчитай у себя ос­таток!

Удивился мне человек:

—  Да у тебя же пропажа была, почему не при­своил мою промашку?

—  Понимаешь, — стал я ему объяснять. — С сыном я был, он свидетель этой истории. Что же ты хочешь, чтобы он видел, как я ворую? Мне надо вырастить честного человека.

Понравилось это товароведу, узбеком он был, пожилым узбеком.

Утром сегодня ездили мы с Ривкой за покуп­ками на рынок Маханэ-Йегуда. И вот, возвраща­ясь с полными кошелками назад, заходим в ав­тобус. Перед тем, как протянуть водителю про­ездную карточку, чтобы он ее проколол, окинул я взглядом салон — есть ли места свободные и куда бы нам сесть. Сую водителю карточку и вдруг чувствую, как от взгляда моего, которым окинул сидящих в креслах людей, осталось у меня в мозгу, будто заноза, какое-то беспокой­ство.

Идем мы с Ривкой по проходу. Снова я окинул взглядом пассажиров и сразу все понял: "Ба, да вот же сидит человек с нееврейским лицом, явно гой какой-то, скорее всего турист. Ну и ну, Мотл, - говорю я себе, — до чего же ты дожил, если мгновенно различил в толпе нееврея, и одно это стало тебе занозой, беспокойством!"

И рассказал Ривке об этом. Шепотом, разуме­ется, чтоб нас не слышал никто. И говорю ей по­том:

— А ведь точно так же и с нами обстояло дело в Румынии, в России. Заходил в трамвай какой-нибудь подвыпивший антисемит, окидывал взглядом сидящих и тут же тыкал в нас пальцем: "Граждане, полюбуйтесь, а вот евреи сидят, жи­ды!" И мы удивлялись этому: да как же они безошибочно — по нюху, по наитию —моменталь­но нас обнаруживали? И хоть сидели мы тихо, мирно, не обращая на себя внимания, не раскры­вая рта, — а нас узнавали и начинали издеваться, затевали драку, скандалы. А мы еще думали, что мы от них не отличаемся внешне, вовсе не похожи на евреев. Одеты, как они... Что же нас выдает?

Только здесь, в Израиле, уже издалека, я со­дрогаюсь, вспоминая все это: как мы там уцеле­ли, как выжили среди "семидесяти волков кроткие овцы?" Только Г-сподъ Всевышний да анге­лы Б-жъи хранили нас там — это я понял лишь здесь с пронзительной ясностью.

 

Глава 17. ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ

Работал я в магазине, а дома имелась еще одна отрасль, другая статья дохода: пятеро сапожников-инвалидов работали на меня, лепили мне обувь. Не в нашем доме, как вы понимаете, а каждый у себя на дому. Связь с ними осущест­вляла Ривка с детьми. Вся же обувь, что вырабатывалась ими, шла в другие магазины. Как фаб­ричная, со всеми печатями и тиснениями.

Стояла зима, шли меховые ботиночки, я их отвозил на Паркентский рынок. Продавцами там были два еврейских парня — глуповатые, недале­кие.

— Если явится покупатель с жалобой на мой товар, немедленно извинитесь, а деньги верните, — внушал я им на всякий случай время от вре­мени. — Или же обменяйте на другую пару.

Случилось так, что купила у них ботиночки одна работница той самой фабрики, где делают настоящие. И надо же было — отклеились у нее подошвы через несколько дней! Принесла она их в магазин, а эти балбесы ей отвечают: "Со всеми жалобами обращаться на фабрику!"

Она и пошла, а там ботиночки сразу признали — ручная работа, "фуфло", и все печати фальшивые.   Вызвали  ОБХСС,  естественно.  Явились  в магазин,  приперли,  как  говорится,  к  стеночке моих молодчиков, и те признались. Признались, кто им носит, и меня арестовали.

Арестовали меня в магазине на Госпитальном базаре, и один из них, молоденький такой спрашивает:

— Илья Люксембург не ваш ли сын, случайно? — сердечно так, участливо спрашивает. — О, какой   спортсмен,   какой   боксер  замечательный! Очень его уважаем. Я, между прочим, тоже увле­каюсь спортом. Мы к вам на обыск едем...

А дома у нас по разным тайникам, углам и за­начкам была припрятана уйма товару — наспех, кое-как. Нашли бы — капут нам, что называется. Но этот парень, что спрашивал про Илюшу, почти ничего не искал. Ривку же они с собой увезли. Ведь эти идиоты с Паркентского сказали, что Ривка и дети носят товар и что эту "левую" кус­тарщину давно сдают.

Зима была лютая, снежная. Ривку бросили к проституткам, воровкам. Мои сокамерники, между прочим, были того же сорта. Спал я на на­рах, возле параши, укрывался рваньем, тряпка­ми. Была на мне во время ареста меховая безру­кавка, но я попросил надзирателей передать ее жене.

На очных ставках с двумя продавцами из магазина я отвечал следователям, что никогда и никаких дел с ними не имел, впервые, дескать, в глаза их вижу.

И следователи злились, готовые наброситься на меня с кулаками:

— Да как же так? А вот они утверждают, что состояли в тесном контакте, несколько лет им обувь носите.

— Слушайте их побольше, — твердил я свое. — Они просто сумасшедшие люди.

За жену я не волновался. Я много ее настав­лял — как вести себя на допросах в подобных случаях. За Ривку я был спокоен.

Тогда они взялись за Яшу. Сначала вызвали директора его школы, затем классную руководительницу. И в их присутствии стали его пытать:

— Ты же ведь пионер, советский человек, гово­ри правду: где твой отец брал товар, кто ему
обувь делает? Мальчик ты честный, хороший, ска­жешь всю правду, мы и отца с матерью отпустим.

— Никакого товару не знаю, никакой обуви не видел, — отвечал им Яша. — Мой отец — честный советский человек!

— Врешь! — закричали они. И Яша расплакался.
Они смягчились, стало им совестно перед ребен­ком, перед директором, учительницей.

— Ну хорошо, ты ведь носил ботиночки в мага­зин. От этого не откажешься?

И Яша им снова:

— Вы еще будете перед отцом извиняться...

Яшу они отпустили и больше не дергали. Зато меня и Ривку таскали на допросы днем и ночью. Вдобавок ко всему они подселили в Ривкину ка­меру "наседку", кассиршу якобы из гастронома, и та лезла к ней в душу с расспросами. К счастью, Ривка быстро ее раскусила, ничего интересного от нее "наседка" не узнала и вскоре ее от Ривки убрали.

Прошла неделя, другая, и прокурор за неиме­нием улик и вещественных доказательств отка­зался продлить наше заключение.

— Чего вы упорствуете? — грозили нам сле­дователи. — Мы же вас все равно заставим признаться!

А я отвечал им, что сам я сапожник, хоть и ра­ботаю продавцом. Потомственный сапожник, го­ворил я им, могу сделать любую обувь. Жене за­хотелось ботиночки, я купил на базаре необхо­димый товар и эти ботиночки сколотил, но они, к несчастью, оказались большими. Продать их бы­ло некому, негде, вот я и попросил этих двух ре­бят на Паркентском базаре... Может, и брали они товар у кого другого, но только не у меня.

Один из следователей был евреем, его фамилия была Двубабный. Однажды остались мы наедине, и я взмолился: "Ты же еврей, помоги мне! Ведь эти гои нас ненавидят, весь мир нас ненавидит. А сколько нас Гитлер уничтожил?" — и все на идиш, как брату родному.

— Эту версию про ботиночки сообщи жене, — велел он мне. — Говорите оба одно и то же, чтобы все сходилось.

И устроил нам с Ривкой очную ставку. Когда мы встретились с ней, в коридоре были все наши дети. Все пятеро кинулись к нам. Они вообще, как узнал я впоследствии, не отходили от дверей кабинетов.

— Держись, мамочка! — крикнул Илюша. Кон­войный грубо его оттолкнул и велел заткнуться.

— Хотел бы я поглядеть на тебя, как бы ты вел себя, если бы твою мать мучили! — огрызнулся на него Илюша.

Двубабный свое доброе дело сделал. Зато сле­дователи решили поймать меня "на горячем" — не вру ли я? Действительно ли сапожник и могу ли сколотить пару обуви? Пусть, мол, докажет.

И тогда состоялся заключительный акт, послед­нее представление. Принесли колодки, подошвы, заготовки, принесли верстак, весь необходимый сапожный инструмент. Тут же в кабинете следо­вателя, в присутствии трех полковников велели мне работать. Это и в самом деле было как теат­ральное представление: горели юпитеры, щелкал аппаратом фотограф, а представители ОБХСС си­дели вокруг как зрители. Я принялся не спеша натягивать заготовки, развел клей, навощил драт­вы. Взял молоток в руки, шило и, конечно же, все исполнил.

Убедившись, что я сапожник, что здесь не сол­гал им, нас с Ривкой отпустили. Эти же двое с Паркентского базара пошли под суд. Не помню, сколько им дали. Но Б-г свидетель, я честно их предупреждал: придет с жалобой покупатель — немедленно обменяйте или деньги верните. То ли жадность их погубила, то ли глупость...

*   *   *

Дети учились, росли, занимались спортом. Мно­го и часто ездили по всевозможным соревнованиям, и эти поездки приходилось мне финансиро­вать. Было трудно, конечно, но я не жаловался. Напротив — гордился, мне это было лестно. Сам я в жизни добился мало, и вот — для детей ста­рался, из шкуры, что называется, лез, лишь бы дать им все, что можно. Да и Аделе время от вре­мени приходилось подкидывать копейку. Они жили с мужем на свою скудную зарплату, расти­ли двоих детей. Короче, работал я один и брался за что угодно, только бы заработать.

Часто случалось, что выезжал "полевачить" ночами на своем "москвиче" — ловить пассажи­ров, развозить по городу. Рубль, трешка, полтин­ник... Не брезгал и таким заработком.

Помню, была зима, все дороги были в снегу и сугробах. Поездил я часик — пусто, безлюдно, нет заработка. Решил к полуночи вернуться до­мой.

Еду по Пушкинской и вижу вдруг "голосует" парень какой-то:

— Дяденька, вы на Кажгарку? Подкиньте, я тут с двумя женщинами и ребенок.

Хоть и было мне не по пути, совсем в другую сторону, я согласился. Выходят из дому две жен­щины, одна в шаль укутана, а другая в мужском пальто. И на руках ребенок. Едем, и слышу я меж ними такой разговор:

— Мама, да я же собственными глазами видела, как он проглотил иголку. Была в больнице, ему
рентген сделали, говорят, что нет ничего.

Еду и соображаю лихорадочно: ага, на Кажгар­ку, евреи, значит. Эта, что говорит, плачет и всхлипывает, — мать ребенка, а та — бабушка, ее мать. Сели они на Жуковке, возле больницы, у них с ребенком, видать, беда...

Съехал на обочину, остановил машину, обер­нулся и спрашиваю на идиш:

— Вы кто будете, что случилось у вас?

Они обрадовались, а молодая еще горше запла­кала. Говорит, что сидела дома, шила, а мальчик ее трехлетний крутился рядом, поднял с пола иголку и в ротик себе положил. И снова клянет­ся, что видела это, видела, как исчезла во рту у ребенка иголка: "Даже выхватить не успела!"

— Что же делать, Г-споди? Пропал мой ребенок,
горе мне, горе!

Сердце мое сжалось от боли и сострадания. Нет, думаю, домой я уже не еду и их не повезу на Кажгарку, надо спасать ребенка! Развернулся и полетел к Алайскому базару, прямо в военный госпиталь. Забегаем в приемный покой, и я кри­чу: "Ребенок мой проглотил иголку, спасайте его!"

Мальчика взяли у нас, немедленно сделали рентген и говорят, что нет у него ничего, никакой иголки не обнаружили. А мать опять клянется, опять плачет и убивается. Сама, дескать, видела! Иголка у него внутри, иголка в ребенке. Тогда я решил ехать с ними в ТашМИ — Ташкентский ме­дицинский институт, при котором была круп­нейшая больница в городе. Там персонал серьез­ный, обследуют обстоятельно... Но прежде заехал домой, предупредил жену, чтоб не волновалась. Позвонил ей в воротах, все объяснил, сказал, что торопимся.

— Дай Б-г, чтобы все обошлось хорошо, езжай­те! — напутствовала она нас.

И вот — мы в ТашМИ, снова кричим, что игол­ка, и пусть спасают, пусть делают рентген немедленно. Все переполошились, забегали, засуети­лись, повезли на рентген ребенка. Выходят: "Никакой иголки не видим!" — говорят. А мать опять упорствует, опять плачет, не унимается.

Была у меня врачиха знакомая, звали ее Софья Анатольевна, еврейка. Решил я у нее спросить. Врач она опытный, свой человек, как скажет, так тому и быть. А уже ночь глубокая, чуть ли не утро. И, невзирая на это, — приехали, разбудили. Выходит муж ее, говорит, что Софья Анатольевна на дежурстве в больнице — на Жуковке. Там она работала, на той самой Жуковке, где были они уже, где я подобрал их.

Приезжаем, нашли Софью Анатольевну, все ей рассказали. Так, мол и так, три рентгена уже сделали — не находят...

Взяла она на руки мальчишку, повертела его, прощупала, велела ротик раскрыть. Улыбнулась и говорит матери:

— Езжайте домой спокойно, с малышом все в порядке. Поверьте моему опыту — если бы он ее проглотил, он бы вопил как черт. А так — спо­коен, спать ему хочется. Езжайте, не мучайте ни его, ни себя.

Вышли мы на мороз, поехали на Кажгарку. Говорит мне мамаша молодая:

— Не знаю, как и чем вас отблагодарить. У меня рубль единственный, вот, возьмите его.

Я отказался, конечно, а она говорит: — Муж мой механик, если вам что-то для ре­монта машины надо, обращайтесь к нам, любой ремонт сделаем.

Какая-то тяжелая зима стоит в этом году в Ие­русалиме: дважды был уже снег, температуры подбираются ближе к нулю, льют беспрерывно холодные затяжные дожди. Сырость ломит все кости. И несмотря на это я после вечерней молит­вы иду с равом Шлезингером проводить его до дома. Он каждый раз отказывается, велит мне идти домой, боясь за мое здоровье, но мне с ним интересно: человек он умный, энергичный, с жи­вым умом, полон юмора. Раву нашему чуть боль­ше сорока, у него громадная семья —душ десять детей. Он знает прекрасно идиш, и нет между на­ми языкового барьера.

Льет дождь, пронзительный ветер рвет одежду, мы идем вниз, под горочку, и рав Шлезингер рас­сказывает о себе. Что родился в Словакии, уже после войны. Ребенком привезли его родители в страну. Учился и вырос он в Тель-Авиве. Расска­зывает про своих родителей: мать и отца, про то, как они вместе с тремя детьми несколько лет прятались от немцев в сыром, холодном погре­бе; про то, как они почти потеряли надежду вы­жить, увидеть солнечный свет. Рассказывает про йешиву, в которой учился, вспоминая детство.

— Случаются и в Тель-Авиве холодные зимы, — говорит он мне. — Мы жили в северной части го­рода,  и  ходить в йешиву мне приходилось по узкому ветхому мостику через речушку Яркон. А мостик этот качался и трясся, готовый вот-вот подо мной перевернуться, и я каждый раз уми­рал со страху... Но матери ничего не говорил.

Рав Шлезингер на минуту умолкает, тяжко вздыхает, а затем говорит:

— Да, бедная моя мама! Она-то мечтала, что сын ее станет врачом или инженером, а я вот кем стал...

Я останавливаюсь, ошалело соображаю: что он говорит, рав Шлезингер? Да ведь у евреев быть раввином нет ничего почетней. Ну, какой еврей не будет гордиться раввинами, цадиками, кото­рые есть в его роду? Кем скорее гордятся у нас — врачом, инженером или раввином?

И посмотрел ему сурово в глаза, готовый раз­разиться целой бурей упреков за то, что он так думает. Я-то ведь старше его чуть ли не вдвое. И вдруг увидел в его глазах смешинку, знако­мую искру юмора. И оба мы весело расхохота­лись.

 

Глава 18. МУХИН

Однажды в конце января 1966 года мне пред­стояло занести в магазин небольшую партию то­вара. Естественно, левого. А находился магазин далеко, при вокзале. Дома была Адела, и Ривка попросила ее поехать со мной — для подстрахов­ки. Были при нас две большие тяжелые сумки, сели мы в троллейбус и едем. И чую — следят за нами! Чует сердце мое что-то неладное. Весь ян­варь, собственно, я чувствовал хвост за собой, но уговаривал сам себя: "Не может быть, это мне кажется!"

Вокзал в Ташкенте огромный, десятки поез­дов, тысячи пассажиров. "Даже если и есть за мной слежка, — оторвусь, затеряюсь!" — поду­мал. Адела осталась на улице, а я вошел в мага­зин. Вошел с сумками, отдал продавцу. Звали его Вейцман. Сумки ему отдал и для отвода глаз по­просил бурки примерить. Взял бурки и выхожу с ними на улицу. И вдруг меня окружили милицио­неры в штатском. Заводят меня в магазин, велят Вейцману двери закрыть: "А ну, покажи, что он тебе передал в сумках?" А сами радуются, что нас накрыли. И больше всех Мухин — матерый волк, руководивший всей операцией. Тут же оказались фотографы, принялись щелкать.

— Три месяца за тобою следим, — признался мне Мухин. — Все твои магазины знаем, все де­лишки твои темные...

Мухин усадил меня в свою "победу" и привез в привокзальное отделение милиции. Затем вер­нулся к Вейцману в магазин, чтобы закончить переучет. Сижу я в участке и лихорадочно сооб­ражаю — как бы удрать? Ведь они поедут сейчас домой ко мне с обыском... А где Адела? Ее, ко­нечно, тоже арестовали. Вот если бы дочери уда­лось смыться, она бы Ривку предупредила, что нас накрыли. Ривка бы постаралась вычистить дом!

Словом, дымится у меня голова, весь я пылаю. И какая-то высшая сила словно нашептывает мне, что надо удрать. Что в этом единственное мое спасение. Вскоре вернулся Мухин и повез меня в городское управление ОБХСС. Там нас ждали еще три полковника. Один из них был ко­рейцем, суровый такой кореец лет пятидесяти. И все мы отправились ко мне домой на обыск.

Когда мы вошли в наш двор, я увидел Ривку. Она вышла навстречу и тут же все поняла. Вздро­гнула вся и побелела.

— Выкладывай все на стол! — велел мне Мухин. — Все, что есть у тебя: золото, бриллианты, деньги! Выкладывай печати, что есть у тебя, вы­кладывай весь товар из тайников!

— Ничего подобного нет у меня.

— Ну, что же, приступим к обыску. Сами най­дем, будь уверен. Тебе же хуже будет!

Дом у нас был большой, во дворе пристройки: сарай, ванная, кладовка. Люди рассыпались по комнатам, по двору, а Мухин остался в салоне и принялся ворошить буфет. Там лежали грамоты моих сыновей, полученные ими в боксерских со­ревнованиях, каждую из них Мухин внимательно читал. Буфет был высоким, а грамоты лежали на­верху, поэтому Мухин взобрался на табурет и стоял там. Я увидел, что мы одни, и подошел к нему.

— Послушайте, Мухин, — сказал я шепотом. — Сколько бы вы хотели, чтобы все замять?

Он рассмеялся:

— Не говорите глупостей, вы у нас человек ма­ленький, но вам известны все дельцы в городе. Расскажете нам, что вам известно, и мы вас от­пустим.

Я понял, что дело со взяткой не выгорит, при­нялся ходить по комнате, соображая: "Они пол­Ташкента пересажают, я у них — птица важная. Будет грандиозный процесс, не зря они так радуются..."

И тут возник у меня отчетливый план: бежать, к тому же немедленно, сейчас. Предстояло только узнать, где находятся в этот момент осталь­ные? Не помешают ли мне?

— Дозвольте сходить в уборную, — попросил я у Мухина.

Уборная находилась во дворе, над довольно широкой речушкой, отделявшей наш двор от ста­диона "Динамо". В заборе имелась калиточка, и по узкой тропе над берегом я мог удрать куда угодно. Исчезнуть, провалиться сквозь землю. Вопрос заключался в том, не идет ли обыск в сарае и ванной, примыкавшими к уборной.

Мухин пошел проводить меня в туалет. С ми­нуту я пробыл там, затем мы вернулись опять в дом. За это время я все узнал, что мне было нуж­но, — никого во дворе не было, путь к бегству был совершенно свободен. Мухин снова взобрал­ся на табурет возле буфета, спешить ему было не­куда, и в это время вошла в салон Ривка. Я ей тихонько сказал на идиш:

— Ривка, я ухожу!

Она мне кивнула одобрительно, подумав, дол­жно быть, что я с Мухиным договорился о чем-то. Я снова принялся расхаживать по комнате, а Му­хин нашел что-то интересное и углубился в чте­ние.

Бесшумно, на цыпочках я выскользнул во двор, метнулся к калиточке, вышел на тропинку над берегом и снова калитку запер. Речушка бы­ла мелкая, я мог перейти ее вброд, но делать этого не стал, не хотел зря мочить ноги. Пошел дальше и оказался в соседнем дворе. Здесь я мог бы спрятаться в сарае, но тут же подумал, что могут меня найти. Пошел по двору и, пройдя через ворота, оказался в переулке. Напоследок оглянувшись, увидел "победу" возле наших во­рот, в ней сидела стража, но меня они не замети­ли. Уже выходя на Пушкинскую, встретил вдруг Мишу, он шел домой. Ему я успел шепнуть: "Ме­ня ты не видел!" — перебежал улицу, остановил первую попавшуюся машину — благо в России тебе немедленно остановят, едва ты проголосу­ешь, — сел и возблагодарил Б-га: "Неужели Ты спас меня, неужели я вырвался!?"

— Чего, браток, дышишь испуганно? — поинте­ресовался шофер.

— Гони, не спрашивай, на работу опаздываю!

Проехали мы пару улиц, я расплатился и вы­скочил. Вижу, идет самосвал. "Куда?" — спраши­ваю. "На Куйлюк!" Вот и отлично, думаю. На Куйлюке, в восточном пригороде Ташкента у ме­ня масса знакомых.

Уже дважды в Израиле я принимал участие в выборах в Кнесет и оба раза голосовал за Бегина, за "Ликуд". Все, что связано с социалистичес­кими партиями и прочими в этом же духе, — с души меня воротит. Жил я в их социалистичес­ком раю там, в России — уж я-то их знаю! И не было у меня большей радости, когда к власти пришел наконец "Ликуд" во главе с Менахемом Бегиным. Ну, говорил я себе, этот человек наве­дет порядок: еврей станет евреем у себя дома, разгонят эту свору на телевидении — этих лева­ков, которые растлевают душу народа, этих не­годяев-журналистов, готовых продать мать род­ную. И самое главное, думал я, Бегин укрепит границы, восстановит мощь Израиля...

И вдруг — о, Г-споди! — этот "мир" с Егип­том, когда мы отдаем арабам Синай взамен жал­кой бумажки, именуемой "мирным договором"...

Ну, я понимаю, заключил бы мир с Садатом Перес или Рабин, главари социалистов из "Мараха" — еще бы куда ни шло. Но Бегин, но "Ликуд"?! Г-споди, да что же происходит?

И вдруг я понял, что и это — от Б-га. Вдруг яс­но представил себе, что если бы попытался за­ключить мирный договор с Египтом "Маарах", то ничего бы не вышло. Находясь в оппозиции, Бегин бы этого не позволил. Поднял бы весь на­род на баррикады, и разразилась бы, не дай Б-г, настоящая гражданская война. А сам он, придя к власти, — был вынужден сделать это, отдать Синай...

Значит, от Б-га это, так и должно было быть, ничего не поделаешь. А ведь больно, ой как больно!

 

bottom of page