ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ТАШКЕНТ
Глава 13. СТОЛИЦА СРЕДНЕЙ АЗИИ
Взял я однажды детей в кино — Адела была уже почти взрослая, ей было четырнадцать лет, а Илюше — восемь. В кино Адела постоянно плакала, все, что случалось на экране, ввергало ее в слезы. Ну, а Илюша — засыпал моментально...
Кино окончилось, идем мы домой. Подошел я, помню, к пивнушке и заказал себе кружку пива. Стою, пью. И слышу такой разговор из-за будки, двое мужчин разговаривают:
— Где ты свой товар достаешь?
— У Мотьки-еврея. Хороший парень, все что хочешь у него имеется. И шкуру с тебя не дерет.
— А-а, это тот, на которого пять сапожников работают? Слышал, слышал! Дает и людям жить, и любую сумму тебе одолжит.
Слышу я это, темно у меня в глазах делается — профессиональный разговор двух сапожников, двух забулдыг. Ну, думаю, если каждый пьяница знает меня, если на каждом углу обо мне судачат — плохи мои дела, мне в Фергане больше делать нечего! Надо бежать отсюда, это мне перст с неба, особый знак.
Прихожу домой и говорю Ривке:
— Едем в Ташкент. Пора ехать отсюда!
Жена расплакалась:
— Куда же мы поедем? У нас дом, корова, приличные заработки...
Я ей все рассказал, все, что слышал возле пивнушки. Знала Ривка: если я что-то решил, то это бесповоротно. Наитие никогда меня не обманывало. Будущие события мне дано было угадать на много времен вперед. В этом смысле на подъем я был легок, такой уже у меня характер.
Из Ферганы в Ташкент летали в ту пору одни "кукурузники". Взял я Илюшу, а дело было летом, и прилетели мы в Ташкент. На окраине города, у Медицинского института жил мой знакомый, туда мы с сыном и явились. Нас накормили, дали переночевать, и утром мы двинулись на разведку.
Ташкент делится рекою Анхор на две части — старый и новый город. В новом жили, в основном, русские. Рабочие, служащие. А в старом — узбеки и много бухарских евреев. Старый город представлял хорошо известную мне картину: глинобитные домики, переулки, тупички. Много базаров, по восточному шумных, заваленных фруктами, овощами. Подобное изобилие винограда, дынь, арбузов я не видел еще. На каждом углу были чайханы, в них сидели узбеки, не спеша пили чай и заодно устраивали все свои коммерческие операции. В ту послевоенную пору узбечки носили еще паранджу, тщательно скрывавшую лицо, — мусульманский обычай. Дворы были наглухо закрыты, отгорожены от внешнего мира. Один двор — для гостей, а другой — женская половина. Необычная культура для европейского глаза! Но если приглядеться, понять — много в ней положительного: мусульманин никогда не пренебрегает бедняком, всегда с ним здоровается первый, оказывает старикам глубокое уважение. Всего и не расскажешь...
Меня, естественно, интересовал "толчок" — центральный базар. С него мне предстояло жить в будущем — кормить себя и своих детей.
Тут же познакомился со многими людьми. Это были евреи, конечно же. Одного из них звали Борис. Был он из Бессарабии, заготовщиком. Пригласил меня с сыном к себе домой, накормил, сообщил кучу необходимой информации. У него мы и спать остались.
Короче, Ташкент мне понравился, здесь я решил поселиться. И снова вернулся в Фергану.
Регулярных рейсов тогда не было. В зал ожидания влетал, обычно, растрепанный летчик: "Кому на Самарканд? Кому на Бухару? Кому на Фергану?"
— Мне! — вскочил я. — Только я не один, с сыном.
— Взять не могу, у меня одно только место, перегрузка недопустима.
Я подумал немного и спрашиваю:
— Сколько тебе положено килограммов?
— Триста!
— Тогда все в порядке, мы с сыном весим не более ста.
Летчик вывел нас на поле, посадил в свою ветхую машину, и мы поднялись. Рядом с нами сидел профессор какой-то, был он одет в плащ и картуз. Этот картуз сорвало с него ветром. Нас трясло, болтало, швыряло из стороны в сторону. Илюша поминутно свешивался за борт, наблюдая внизу поля, деревни, бегущую цепочку поезда. Я силой тащил его к себе на колени, чтобы он, не дай Б-г, не вывалился.
Вернувшись в Фергану, я стал уговаривать Ривку поехать в Ташкент. Самой убедиться, какой это большой, современный город. Приглядеть там подходящий дом, купить его и сразу въехать.
С великой неохотой жена согласилась, взяла с собой годовалого Мишу, и приехали мы в Ташкент.
Город, конечно же, ей не понравился. Мы шли по улицам, она плелась за мной следом и беспрерывно лила слезы. Люди на нас оборачивались, думали, наверное: вот идет мужик-негодяй, за ним женщина с грудным ребенком, как он ее обижает! Бедная женщина...
Жили мы у Бориса, он приютил нас у себя на неделю. Купить подходящий дом оказалось далеко не так просто. Тогда мы сняли квартиру, уплатили вперед на несколько месяцев и снова вернулись в Фергану. Быстро все распродали, упаковались и переехали в Ташкент.
Квартира наша была на улице Горького, в Старом городе, — небольшая комната и кухонька. Вся семья спала на полу, кроватей еще не было. Вдобавок при переезде я повредил себе ногу — упала мне на ногу тяжеленная швейная машина, — не мог двигаться, никуда из дома не выходил. Ривка же не знала даже, где магазин, куда ей пойти за хлебом. Шел 1948 год, карточную систему отменили уже.
Оставаться долго на съемной квартире я не хотел — не хотел, чтобы дети мои чувствовали себя в чем-то стесненными. Едва поправившись, снова стали мы ходить с Ривкой по городу. Искали долго, мучительно. В газетах, как вы понимаете, никто объявлений не публиковал. Объявления расклеивались на столбах, на заборах. Месяца два ничего подходящего не могли найти. Ривка по старой памяти мечтала о корове, чтобы было у детей молоко, масло, сметана. Тут я с ней был согласен: искали дом с отдельным двором, с пристройками.
Однажды нас познакомили с одним умным, глубоко порядочным евреем, маклером по фамилии Дубашинский. Тот привел нас в район Алайского базара, где была небольшая речушка, глухой тупичок, дом и дворик. Этот домик мы и купили.
Прежде чем въехать, решили купить корову. Ривке хотелось черную. Купили. С этой коровой я первое время находился в новом доме, а Ривка с детьми оставались на улице Горького. Я доил корову и отвозил им молоко.
Всю свою жизнь в галуте, сколько помню себя, вечно жила во мне какая-то тревога, ощущение, что я не там живу. Отсюда, я думаю, и была во мне эта тяга, великая тяга к перемене мест. Желание ехать дальше, искать что-то новое, другое. И вот живу в Иерусалиме, в маленькой своей квартирке в Гило, и никакие в мире места мне больше не интересны. Великий покой у меня на душе. Чувствую, что нахожусь в том единственном месте на земле, где хочу быть, где всегда хотел быть.
Недаром говорится, что человеку еще в утробе матери является ангел и учит его всей Торе, сообщает человеку всю его будущую судьбу. И даже больше того — главное его назначение в жизни, которому он должен всего себя посвятить. Вот я и спрашиваю себя: ну, Мотл, сейчас, на склоне лет, какое же было твое главное назначение? Исполнил ли ты его? И немедленно себе отвечаю: да, исполнил! Приехал в Иерусалим, живу в столице мира, в самом священном для каждой еврейской души месте на земле. Сюда влекло меня всеми силами, и повеление ангела своего, наш договор с ним я выдержал, не сбился, не сдался. Клятву свою сдержал... Ведь говорится еще, что каждая душа, перед тем как родиться ей на земле, предстает пред Самим Всевышним и клянется Ему, что будет исполнять Его Тору, будет вершить одно лишь добро и цель свою, ради которой рождается, постарается достичь.
Глава 14. ОПЯТЬ С НУЛЯ
В доме на Алайском базаре мы прожили десять лет. Здесь родился Яша, здесь выросли, возмужали мои сыновья. Здесь вышла замуж Адела, родился у нее Саша, ее первенец — мой первый внук.
Здесь, в тупичке Тишик-таг, жило много еврейских семейств, такие же, как и мы — эвакуированные, пустившие в Средней Азии корни. Жили и русские семьи, с которыми мы находились в добрых, приятельских отношениях. Рядом, на Кажгарке, была синагога. Кажгарку населяли исключительно евреи: сапожники, заготовщики, портные — простые бесхитростные люди.
Неподалеку, на берегу речушки находилась и школа, где дети учились. В той школе Илюша окончил семь классов, поступил в Ирригационный техникум. Через пару улиц, за Кажгаркой находился Дворец пионеров. Илюша стал ходить туда на бокс, приводил на тренировки своих младших братьев: Гришу, Мишу, Яшу — прямо из детского сада он брал их на тренировки. Это я всячески поощрял, гордился увлечением своих детей. Бокс внес иной облик в нашу семью, изменил характер наших отношений с окружающим миром. Говоря по правде, бокс изменил и меня самого.
А начинать приходилось заново, как говорится, с нуля.
Устроился я в сапожную артель в Старом городе. Днем работал для плана, а ночами — для себя, для базара. По воскресеньям сработанную за неделю обувь Ривка несла на базар. Работала она за троих: в первую рань доила корову, затем отправлялась на "саман-базар" — базар, где торгуют кормом для скота. Варила, шила, ухаживала за детьми.
Торговать на ташкентском базаре было опасно. И чем дальше, тем опасней и опасней. Тогда я нашел выход: стал относить свою обувь в магазины. Клеймил ее как фабричную — со всеми необходимыми печатями и штемпелями, и обувь шла.
Как-то раз пришло письмо из Чорткова. Ривкин брат Исер писал, что он с женой и сыном бедствуют, что хотели бы жить в Ташкенте, с нами, и просят прислать им деньги. Я тут же помчался на почту, перевел им несколько тысяч рублей.
Мы жили тогда — шесть человек — в одной комнате, правда, очень большой. Исер с семейством поселились у нас. Был он не просто сапожником, а замечательным мастером: все, что выходило из-под его рук, было похоже на художественное произведение. Обувь его шла всегда нарасхват, по самой высокой цене.
Они прожили у нас три месяца, подкопили немного денег и решили вернуть долг: за еду, за постой на квартире. Надо признаться, я очень тогда нуждался, но несмотря на это, не взял у них ни копейки. Велел им купить дом, мебель... Жизнь в Ташкенте у них не сложилась, и через год они уехали во Фрунзе.
Вскоре я наловчился сколачивать в артели что-нибудь и себе — пару туфель, сапоги. Подошву пришивать не успевал, и эту работу доделывала Адела. Поскольку держать при себе лишнюю обувь было опасно, за нею приезжал Илюша на велосипеде, а Адела — четырнадцатилетняя девочка — доделывала уже дома. Старшие дети вообще работали наравне с нами, и все крутились как белки в колесе.
Вся природа моя возмущалась: ведь я же коммерсант, не рабочая лошадь! У меня особый склад ума, другая хватка, мне по душе работать головой, а не руками. Дня не проходило, чтобы я не говорил Ривке: "Разреши мне открыть собственный цех, я хочу работать с размахом!" Но она отчаянно сопротивлялась. Боялась, не хотела, чтобы я ввязался в бизнес, в большие дела.
На базаре кишмя кишело милицией — и в форме, и в гражданском. Раскусить в покупателе подставное лицо было большим искусством. Делалось это так: сумка с товаром оставалась где-то далеко в стороне, при ней сидели Адела или Илюша. А мы брали одну туфлю — образец, прятали ее под полой и искали клиента.
Ходим мы так однажды с Ривкой, а возле нас вертится какой-то парень. Обувь ищет якобы.
— Что-то он мне не нравится, — говорю я жене.
— Нормальный, — возражает она, — покупатель, видишь — обувь меряет!
Тем временем подходит к нам какой-то узбек с сыном — хочет купить у нас туфли. Я велел ему идти за мной, привел туда, где торгуют лепешками, обернулся, а этот парень опять рядом.
— Ну, Ривка, что я тебе говорил? Он хочет накрыть нас.
— Не бойся, Мотл, — отвечает она. — Занимайся нашим узбеком.
Едва мы достали туфли, как этот парень за них ухватился. Одной рукой держит туфли, а другой узбека. Короче, поймал нас на горячем, что называется.
Я тут же представил себе картину: всех нас приводят в отделение, а после едут ко мне домой с обыском. А что они там найдут — не приведи Г-споди! Тюрьма обеспечена...
— Ривка, беги домой! — успел я шепнуть на идиш. И Ривка рванулась. А парень этот — за ней. Я ухватил его за полу пиджака. Он повернулся ко мне с перекошенным от ярости лицом. Я отпустил его. Он снова за Ривкой, я его снова за пиджак. "Ты что, сволочь, держишь?" — орет. А народу много, толпа, и Ривка успела исчезнуть.
А, между прочим, утром я уже успел побывать в прибазарном отделении милиции. Едва мы на базар пришли, едва достали туфли, как тут же меня схватили. "Кто такой, откуда туфли?" — спросили меня. "Да понимаете, сам я шорник, пришел на базар купить себе туфли. Взял померять одну, а вы схватили меня..." Был я чисто одет: в белом полотняном костюме, выглядел солидно. Они моей лжи поверили, отпустили. Сказали, что та туфля у них останется. "Пойди, поищи хозяина, ему и отдадим!"
И вот я снова здесь появился. Но был спокоен: Ривка удрала, Ривка к приходу милиции дом успеет очистить.
— О, старый знакомый! — обрадовались они.— Еще раз попался?
— Дайте мне все объяснить, — начал я. — Когда вы меня отпустили, я стал искать продавца — это была женщина. Я ей сказал, что туфля осталась в милиции, но она идти отказалась. Тогда я попросил вторую туфлю. Она мне ее достала, и тут этот парень схватил меня. Рядом стоял этот узбек с сыном, спросил, продаю ли я? Я в шутку ему ответил, что да, продаю. Он спросил еще: сколько? Тысячу, сказал я ему. Но вы же сами понимаете, что это шутка, что туфли таких денег не стоят.
Продержали меня в милиции чуть ли не до ночи. Сколько ни задавали вопросов, я им твердил, свое. А домой ко мне не поехали. Понимали, конечно, что там им делать нечего — жена-то удрала. И отпустили в конце концов.
Парень же этот запомнил адрес и повадился к нам ходить. Он приходил к Ривке, когда я находился в артели, на работе. Целыми днями просиживал у нас во дворе. Чего он хотел? То ли взятки ожидал, то ли обувь чтоб я ему смастерил бесплатно. Короче, надоело мне это. Возьму да прибью его, негодяя, думал я, все равно никто не знает, куда он ходит. У меня куча детей, мне семью кормить надо, а он не дает мне работать. Или, может, жена моя пригляделась ему? И впал я в ярость. Тут ему Ривка откровенно сказала:
— Вы к нам не ходите, муж мой контуженый. Застанет вас у меня, худо вам придется.
И тот перестал ходить. Я дал ему все-таки пару сандалет, чтоб он окончательно отвязался.
Тора — это как бы инструкция, руководство людям для нормальной и здоровой жизни. Ведь не могло же быть, чтобы, создав человека, Творец не снабдил его путеводителем в этом мире. Чтобы правильно человек развивался и не вредил бы своим поведением остальному обществу.
Взять хотя бы простой пример из жизни: покупает, допустим, человек автомобиль. При этом ему дают целый справочник — какой бензин заливать в баки, сколько атмосфер накачивать в шины, когда и как менять масло, какой мощности аккумулятор. Словом, десятки самых необходимых советов, без которых машина быстро выйдет из строя или того хуже — встанет посреди дороги, мешая остальному движению. Как просто и верно! Почему не понимают этого те, кто не хочет соблюдать субботу, не следят за "кашрутом", не следуют предписаниям семейной жизни, взаимоотношениям друг с другом?
Глава 15. МАГАЗИН БАБАТА
В 1950 году родился Яша — крепким здоровым ребенком. На его обрезание вынесли во двор все столы, было шумно и весело. Мы жили по-прежнему в одной комнате, без пристроек. Стояла зима — теплая азиатская зима, и гости наши сидели во дворе. Произносились тосты, играла музыка, евреи ели и пили. Невзирая на русских соседей, на то, что "брит-мила" в России дело чуть не подсудное.
Обнял я свою Ривку, помню, обвел рукою столы, гостей и сказал ей: "Жаль, что наши родители не дожили, что нет за этим столом никого из твоих и моих родственников..."
Вскоре после этого возникли у Ривки странные боли в животе. Неподалеку от нас жила врачиха, мы пошли к ней. Входим, а она как деревенская баба чулок вяжет. Велела жене лечь, прощупала и тут же сказала: "Внематочная беременность!"
Мы не поверили ей, не обратили на это внимания. А боли становились все резче, все настойчивей. Легла Ривка в больницу, а ей поставить диагноз не могут. "Боли сами пройдут!" — говорят. И выписали.
Ривка стала настолько плоха, что с постели уже не поднималась. По дому хозяйничала Адела, Яшенька был еще крошечный, я — весь день на работе. В один прекрасный день прилетает ко мне Илюша: "Папа, маме очень плохо, езжай домой немедленно!" Взял я такси, приезжаю, а Ривка лежит с закрытыми глазами, ни на что не реагирует, бледная смертельно. Бросился я к соседям, дали мне адрес врачихи — специалиста по женским болезням, и я к ней поехал.
Открывает мне дверь пожилая женщина. Я ей дрожащим голосом принялся объяснять: больная жена, детей пятеро...
— Ничем не могу помочь, — отвечает она. — Я уезжаю в отпуск!
Посторонилась и обвела рукою квартиру. Там все было перевернуто, чемоданы упакованы, и стало мне дурно.
— Я готов уплатить за билеты! — сказал я ей. —Поедете другим рейсом. Поймите, жена моя умирает!
— Да вы с ума сошли, в городе полно врачей, обратитесь к любому!
И стала закрывать у меня перед носом дверь.
— Нет! — закричал я. — Только вы! Только взгляните, поставьте диагноз... Пока мы с вами теряем время на перепалку, давно успели бы к нам съездить.
И она смягчилась:
— Ну хорошо, поехали!
Едва она Ривку прощупала, как тут же велела: "На стол немедленно!" Звали ее Гликина, нашу спасительницу. Работала она на "Жуковке" — в лучшей больнице города, она же Ривку и оперировала. Жена пролежала дней двадцать, была на волосок от смерти. Чудо, что спасли ее в последний момент.
В тот год вообще у нас было много несчастий. Яша болел дизентерией, Аделе вырезали аппендицит, Гришу укусила бешеная собака...
Прихожу я с работы однажды, и Ривка мне говорит, что Гриша себя плохо чувствует: "Наверное, грипп!" — говорит.
— Нет, папа, его собака укусила несколько дней назад, — сообщили дети.
Я испугался: раз укусила собака, надо немедленно делать уколы. А тут пропущено несколько дней, температура у него. Верный признак, что собака была бешеной.
Всю ночь я не спал, но про страхи свои Ривке не сказал ни слова. Едва наступило утро, схватил ребенка и помчался в поликлинику. Те направили нас в больницу. Оттуда — в другую, третью... Так мы ездили из больницы в больницу, а я уже плакал самыми настоящими слезами: все, пропал у меня ребенок!
Наконец добрались мы до окраины, в какой-то вакцинный институт. Тут за Гришу всерьез принялись, искололи уколами. И отпустили под вечер. Ну, думаю, все, что можно было сделать ему, сделали. Теперь вся надежда на Б-га.
Пошел я на работу на следующий день и был как убитый. Не мог ни есть, ни пить — Гриша лежал в постели с высокой температурой.
Прихожу вечером, и Ривка меня обрадовала: температура спала!
Стою я возле его постели. Гриша лежит, укутавшись с головой. Было ему годиков пять с половиной, ребенок смышленый, любил пошутить. Услышал, видать, наш разговор с матерью и вздумал нас испугать: взял и залаял. Содрал я с него одеяло, а он смеется лежит. Да, хорошенькие были шутки — вспоминать страшно.
Большинство людей строят свои семьи по образцу дома, в котором выросли. Нас было много сестер и братьев у моих родителей, всем вместе было гораздо легче переносить тяготы жизни. Поэтому я всегда мечтал, чтобы и в моем доме было много детей, ибо дети в доме — это благословение, особая милость Б-жья. В этом мы с Ривкой были единодушны: всю свою жизнь посвятили детям. В этом мы видели основной смысл заповеди "плодитесь и размножайтесь". Много раз нам говорили:
— Зачем вы нарожали такую кучу? Много детей — это признак бескультурья!
— Типун вам на язык! — отвечали мы им и сплевывали на сторону от дурного глаза.
Прокормить такую ораву это было бы полбеды. Благодарение Б-гу — не было дня, чтобы дети наши оставались голодны. Самое главное заключалось в их воспитании. И этому мы посвящали свои вечера. Собирали детей вокруг себя и беседовали с ними о жизни, воспитывая в них честность, справедливость, сердечное отношение к людям. Не лукавить и не мошенничать. Основная задача заключалась в том, чтобы вырастить их евреями. По субботам и праздникам, а иногда и в будни я брал их с собой в синагогу, рассказывал им истории из Торы, Танаха, Агады. И жили они двойной жизнью: школа и улица — было одно, а дом — совсем другое.
Выросли дети наши в районе Алайского базара, где жило в основном русское быдло, антисемиты. Не было дома на улицах Лугина, Шахрисябзской и Энгельса, из которого кто-нибудь не сидел бы в тюрьмах — за воровство, бандитизм, грабеж, изнасилование. Сверстники наших детей уже смолоду были жульем, блатарями. Опасность, что дети окажутся в одной из таких шаек, была очень велика. Мне лично известны несколько случаев, когда еврейские дети из очень приличных семейств — наши соседи — пошли по этому пути. Каков же был их конец? Одних убили в уличных драках, других судили, третьих расстреляли за бандитизм... Об этом я тоже много молился, часто просил у Б-га: "Да минует меня чаша сия, да сохранит мне их Б-г нормальными людьми!" И вот вижу сейчас — мои молитвы были услышаны, не прошли даром.
Прихожу я однажды на Госпитальный базар к еврею по фамилии Бабат, одноногому инвалиду, продававшему у себя в магазине мою обувь. Бабат этот относился ко мне с подчеркнутым уважением, ценил мою деловую хватку, любил переброситься умным словечком, пофилософствовать.
— А не хотели бы вы войти ко мне компаньоном? — предложил он мне вдруг.
— На каких условиях? — поинтересовался я.
— Совершенно на равных, вся выручка — пополам!
Я согласился тут же, ибо давно к этому был готов. Все их фокусы с левым товаром, с фальшивыми накладными — давно знал, проигрывая у себя в воображении. Ведь эта Россия с ее подпольной торговлей и черным рынком — это же рай для коммерсанта. Заработать в России в принципе гораздо легче, чем в странах с честным бизнесом. Обмануть государство считается в России делом само собой разумеющимся. Гораздо труднее заработать копейку в свободном мире. Ведь честность в отношениях с коллегами — это первейшее условие бизнеса. Слово бизнесмена, высокое качество товара, долг и обязательство перед клиентом — этого в России и в помине нет.
Короче, стал я работать с Бабатом. Сделали переучет товара, и он мне вдруг заявляет:
— А я уезжаю в Сочи с женой и сыном. Вы здесь один останетесь, будете за хозяина. Не страшно, справитесь?
Не хочу соврать, боязно было, конечно. Магазин торговал не только обувью, но и ушанками, мануфактурой, одеждой. Госпитальный рынок находится возле вокзала, место бойкое, ходовое. Дневной оборот магазина составлял громадную сумму. Но наш барыш, "приварок", как говорится, была торговля левым товаром. А это означало деликатные отношения с десятками незнакомых мне людей, Горторгом, артелями, фабриками... И я ринулся, что называется, в бой, в эти дремучие, опасные джунгли.
Через месяц Бабат и Мурочка — так звали его русскую жену — вернулись, и мы с Ривкой нанесли им визит.
Первым делом я во всем отчитался, а в заключение положил на стол пухлую пачку денег.
— Ваша доля, Бабат, — сорок тысяч!
Сумма была громадная, он не поверил своим глазам. Придя немного в себя, сказал с восхищением:
— Откуда вы знали, кому в "лапу" давать? Я ведь забыл вам сказать, кого мы "мажем"!
Я рассмеялся: инстинктом, говорю, чувствовал.
А дело было так: стою я как-то за прилавком, торгую, полно в магазине народу, дело кипит. Вижу, стоит в сторонке узбек, притулился к стеночке, молчит, ничего не спрашивает. Вдруг меня укололо что-то, достаю из кассы триста рублей и сую ему незаметно. Он повернулся и вышел, вот и все.
— Этот узбек — это бухгалтер из нашего торга, но как вы узнали, что именно триста рублей ему положено? — удивлялся Бабат.
— Инстинктом, Бабат, инстинктом!
Дворочка, Илюшина старшая дочь, родилась в России. В Израиль ее привезли трехлетним ребенком. Здесь уже она пошла в садик. Учится сейчас в школе, в религиозной женской гимназии "Пелах". Требования в этой гимназии очень высокие, и Дворочка много занимается, все вечера напролет, времени свободного у ребенка почти не бывает. Были мы с Ривкой вчера у Илюши в гостях, и выходит к нам из своей комнаты Дворочка, в руках у нее учебник философии.
— Папа, может, ты мне поможешь? — обращается она к Илюше. — Может, ты знаешь, о каком человеке тут речь идет? Какой-то Карл Маркс... Ты слышал про такого когда-нибудь?
— Еще бы! — расхохотался Илюша весело и говорит дочери: — А про Ленина ты знаешь ? А про Сталина слышала?
— Нет, понятия не имею! — ответила Дворочка.
— Ну, папа, что ты на это скажешь? — обратился ко мне Илюша. —Плакать мне или смеяться? Ведь мы в России, едва родившись, уже песенки пели им — этим вождям сатаны, этим порождениям ада. Всю жизнь изучали их книги и теории и думали, что именно это и есть истина. Г-споди, счастье-то какое, что дочь моя ничего этого не
знает уже. А учит Тору, Талмуд, учит великое наследие своего народа, его мудрецов и пророков! Г-споди, неужели же я дожил до этого дня, когда дети мои понятия не имеют, кто такой Карл Маркс, не слышали про Сталина и Ленина... Ну, папа, не удивительно ли это?
Глава 16. ДОМ НА "ДИНАМО"
Бабата я очень жалел: пожилой человек, инвалид, к тому же была у него куча болезней. Поэтому мне работать приходилось порой за двоих. Я приходил в магазин рано утром, за час, а то и за два до открытия, наводил порядок на полках, в кассе, в документах. А когда к девяти часам являлся Бабат, я отправлялся на весь день по фабрикам и артелям. Была при мне машина с шофером — маленький, юркий "москвич". Шофера же звали Йоськой. Ночами он где-то служил сторожем, а днем ездил со мной, за что имел дополнительно несколько тысяч в месяц, и это вполне его устраивало. Был этот Йоська веселым, добродушным парнем, отцом троих детей, родом откуда-то из Сибири.
За товаром мы ездили в Чирчик, Ангрен, Алмалык, Янги-Юль. Там были полуподпольные фабрики, мы дерзко "левачили", и я стал хорошо зарабатывать, можно даже сказать — разбогател. Ривке уже не было никакой нужды ходить на базар с товаром, она вела хозяйство.
Дети подросли, и я купил дом побольше — на Пушкинской улице, у стадиона "Динамо". Было это летом 1958 года. Дом был отдельный, а при нем большой двор. К двум комнатам, что мы купили, мы сразу же пристроили еще две — салон и террасу, залили двор асфальтом, поставили новые крепкие ворота, засадили деревьями, виноградом. Потом я купил себе "москвич", но за товаром ездил исключительно с Йоськой, на его машине. Еще работая в артелях, я нажил себе язву желудка и теперь каждый год ездил лечиться в Ессентуки. Оттуда, как правило, ездил в Бендеры, чтобы повидать родственников.
Наш магазин представлял собой ветхую постройку из шифера и фанеры. Стоял он посреди Госпитального базара, и кто-то пустил слух, что его будут сносить. Бабату вздумалось на этом выгадать. В один прекрасный день заявляет он мне, что болен, что хочет лечь в больницу. Работать больше не будет, не может и долю свою хочет продать.
— Мы так хорошо ладим, так хорошо сработались, — стал я его отговаривать. — Зачем вам уходить? Ложитесь себе в больницу, а я вас согласен ждать, сколько угодно. И долю вашу буду откладывать.
— Нет, хочу отступные, — стоял он решительно на своем. — Найдите себе нового человека, а мне отдайте мои отступные.
— Хорошо, — согласился я. — Но если вы вздумаете вернуться, то будете вести переговоры с тем человеком сами. Придется за это платить.
Условия были честными, и он согласился. Так ведется, велось, вернее, в нашей среде. Нашел я себе человека, Бабат лег в больницу, а магазин не сносили. Вообще не снесли — и торговля шла полным ходом.
Через некоторое время является в магазин Бабат и говорит, что хочет вернуться. Тогда я велел ему выложить пять тысяч.
— Денег таких нет у меня! — ответил он. Встал за прилавком и стал работать.
А у меня осталась обида. Моим советчиком, как ни странно, был Яша, двенадцатилетний мой сын. Он мне велел с Бабатом в конфликт не входить, а лучше всего — устроиться в другой магазин. "Тебя, папа, все знают, уважают, куда угодно возьмут тебя с радостью!"
Там же, на Госпитальном базаре работал один татарин, двоюродный брат директора нашего торга. Звали его Сулейманов. С ним я и стал работать.
По-прежнему ездил, добывая для магазина дефицитный и ходовой товар, а Сулейманов стоял за прилавком и торговал. Вскоре я стал подозревать, что он меня надувает: когда приносили в магазин колбасу, мясо, другие продукты, он запускал в кассу руки и расплачивался. Назад же денег никогда не клал. Я это несколько раз видел и велел ему сделать переучет. Заперли в воскресенье магазин, сверили кассу, обнаружилась недостача в четыре тысячи.
— Что будем делать? — спросил я напарника.
— Мы же работаем вместе, — заявил он мне нагло. — Положишь ты две тысячи, и я положу две.
Все было ясно, он явно считал меня за дурака.
— Э, нет! — говорю. — Так не пойдет. Нас в магазине лишь двое, значит, взял кто-то из нас. Пойдем-ка с тобой к директору торга. Как он решит, так и будет.
Директор же наш, как я говорил, был его братом двоюродным, и Сулеиманов легко согласился. Контора была на базаре, рядом, и мы пошли. Едва мы коснулись рукой двери, Сулеиманов остановил меня.
— Ладно, вернемся. Завтра принесу деньги и положу их в кассу.
И стали мы дальше работать. Но уже с подозрением друг к другу. Он все стерег меня, что я возьму деньги из кассы, но я в душе над ним посмеивался. Спросил он меня однажды:
— Что же ты хотел сказать директору, если бы мы вошли?
— Сказал бы, что с таким человеком работать невозможно. Либо я ухожу, либо ты. Если уходишь ты — тогда я возмещаю всю недостачу...
— Славный ты человек... — похвалил меня этот жулик.
В самом центре Ташкента устроили зимнюю ярмарку. Все городские торги, универмаги и фабрики выстроили там ларьки. Ну и мы, разумеется. Сначала открыли обувной ларек, потом — с меховой продукцией, как бы филиал фабрики "Кизил Юлдуз". Оттуда мы возили шапки-ушанки. А шли они нарасхват, как горячие булочки.
Фабрика эта стояла на окраине города, в глухом тупичке. Однажды в воскресенье я туда съездил разочек, набил машину ушанками. Тут же их продали, и к обеду мы с шофером Йоськой поехали туда во второй раз.
Едва сунулись мы в тупичок со своей машиной, как тут же увидел я возле ворот "победу". Дверцы ее — все четыре — были настежь распахнуты, а шофер сидит и читает газету. Все это сразу мне не понравилось. Возникло предчувствие, что лезу в капкан. Бросил свою машину и стал удирать. Бегу и думаю: "Куда я бегу, дурак? Ведь Йоська, шофер мой, в машине..." Вернулся назад, открыл капот и залез под машину. Тут же нас окружили люди в гражданском:
— Кто вы такие, что здесь делаете?
— Человека жду, — говорю. — Понимаете, мы евреи, у меня сын родился, надо сделать ему обрезание. А тот человек — оператор, где-то тут и живет...
— А ну, убирайтесь отсюда! Катитесь подальше вместе со своей машиной!
Йоська мигом вырулил, и умчались мы. Сам Б-г меня спас.
Прилетаю к директору, кричу ему в панике:
—"Кизил Юлдуз" погорел! Облава...
Так началась в Ташкенте та самая знаменитая "экономическая чистка" — облавы, аресты, обыски, многочисленные посадки, суды и расстрелы. Орудовали в городе приезжие чекисты. Все же местные были отстранены. Во избежание взяток и послаблений.
В подвалах КГБ на Ленинградской улице томились десятки руководителей подпольного бизнеса. В основном — евреи. Самым же главным среди арестованных считался некто Лемешев. Долгое время следствие топталось на месте, покуда кто-то из них не придумал: сделали Лемешеву усыпляющий укол, положили человека в гроб и так, в гробу — выставили на прогулочном дворике. Вывели всех заключенных подышать свежим воздухом, и смотрит народ — в гробу лежит знаменитый Лемешев. Все облегченно вздохнули, обрадовались: ну, дескать, теперь на допросах можно все валить на него, на мертвого. Он, дескать, был во всем виноват, во всех делах главарь и заводила. Короче говоря, стали раскалываться один за другим, и тут на очные ставки начали им выводить Лемешева — целого и невредимого. Они чуть с ума не посходили.
Город погрузился во мрак, в ужас: ежедневно кого-то арестовывали, обыски, суды. И вот, наконец, получаю повестку и я — в КГБ на следствие. Длилось оно ровно семь месяцев: где и у кого брал товар, кому и какие давал взятки? О каких еще комбинациях и делах известно? Грозили, пытали, порой разговаривали даже вежливо... На очных ставках чередой проводили мимо меня людей сломленных, уничтоженных. Я же держался, отказываясь от всего. Это меня и спасло. Это было чудо — ни одной веревочки не сплелось вокруг меня. Чудом было и то, что не сажали в подвал, а домой отпускали. Правда, во время обыска нашли у меня дома книгу отчетов, но и ее вернули впоследствии. "Г-споди, в Твоих я руках, поступай со мной, как Тебе будет угодно!" — это одно повторял я все время как заклинание.
Когда окончился весь этот кошмар, выяснилось, что из тех, кого арестовали, человек пятнадцать было расстреляно. Ну, а сколько людей схватили срока, пошли в тюрьмы и лагеря — сказать даже трудно. У евреев конфисковано было колоссальное имущество. Десятки семей потеряли дома, людей выбрасывали прямо на улицу. Члены семей были изгнаны с работы, дети — из школ, институтов. Я же отделался легким испугом — был уволен с работы. "За недоверие" — так гласила запись в трудовой книжке.
Кто-то посоветовал мне сходить в профсоюз, чтобы им "поплакаться". Чекисты уехали, жизнь продолжалась, а старые связи помаленьку стали налаживаться.
— Я преступлений не совершал, у меня дети, семья, мне их кормить надо, — сказал я им в профсоюзе. — Не знаю, за что вы меня уволили, разберитесь, пожалуйста!
Мне велели явиться через неделю. Была комиссия, как я узнал, и на комиссии этой было решено восстановить меня на работе. И все закрутилось по-старому, я снова оказался на ярмарке.
Было лето, в школах каникулы, и Яша мне помогал, стоя за прилавком. Я привозил товар, а он орудовал, как заправский коммерсант. Люди только стояли и любовались, как торгует этот мальчишка.
На ярмарке было полно ворья, ларек был раскрыт с трех сторон, и у Яши стянули однажды плащ.
— Не доглядел, папа, моя вина. Что будем делать?
Не стал я ребенка ругать, вообще не сказал ему ничего, а вечером, когда отвозил выручку, сообщил о краже в торге: пропал, дескать, плащ у меня на сорок пять рублей.
Вдруг через несколько дней Яша мне весело заявляет:
— Все в порядке, папа! Привезли сегодня товар — пятьдесят один плащ, а в накладной числится пятьдесят. Вернулись, папа, денежки наши!
— Так, сынок, не пойдет, — говорю. — Надо сообщить на склад, зачем наказывать человека?!
Приезжаю на склад, говорю товароведу все как есть:
— Ошибку, — говорю, — ты допустил, лишний плащ передал мне. А ну-ка, пересчитай у себя остаток!
Удивился мне человек:
— Да у тебя же пропажа была, почему не присвоил мою промашку?
— Понимаешь, — стал я ему объяснять. — С сыном я был, он свидетель этой истории. Что же ты хочешь, чтобы он видел, как я ворую? Мне надо вырастить честного человека.
Понравилось это товароведу, узбеком он был, пожилым узбеком.
Утром сегодня ездили мы с Ривкой за покупками на рынок Маханэ-Йегуда. И вот, возвращаясь с полными кошелками назад, заходим в автобус. Перед тем, как протянуть водителю проездную карточку, чтобы он ее проколол, окинул я взглядом салон — есть ли места свободные и куда бы нам сесть. Сую водителю карточку и вдруг чувствую, как от взгляда моего, которым окинул сидящих в креслах людей, осталось у меня в мозгу, будто заноза, какое-то беспокойство.
Идем мы с Ривкой по проходу. Снова я окинул взглядом пассажиров и сразу все понял: "Ба, да вот же сидит человек с нееврейским лицом, явно гой какой-то, скорее всего турист. Ну и ну, Мотл, - говорю я себе, — до чего же ты дожил, если мгновенно различил в толпе нееврея, и одно это стало тебе занозой, беспокойством!"
И рассказал Ривке об этом. Шепотом, разумеется, чтоб нас не слышал никто. И говорю ей потом:
— А ведь точно так же и с нами обстояло дело в Румынии, в России. Заходил в трамвай какой-нибудь подвыпивший антисемит, окидывал взглядом сидящих и тут же тыкал в нас пальцем: "Граждане, полюбуйтесь, а вот евреи сидят, жиды!" И мы удивлялись этому: да как же они безошибочно — по нюху, по наитию —моментально нас обнаруживали? И хоть сидели мы тихо, мирно, не обращая на себя внимания, не раскрывая рта, — а нас узнавали и начинали издеваться, затевали драку, скандалы. А мы еще думали, что мы от них не отличаемся внешне, вовсе не похожи на евреев. Одеты, как они... Что же нас выдает?
Только здесь, в Израиле, уже издалека, я содрогаюсь, вспоминая все это: как мы там уцелели, как выжили среди "семидесяти волков кроткие овцы?" Только Г-сподъ Всевышний да ангелы Б-жъи хранили нас там — это я понял лишь здесь с пронзительной ясностью.
Глава 17. ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ
Работал я в магазине, а дома имелась еще одна отрасль, другая статья дохода: пятеро сапожников-инвалидов работали на меня, лепили мне обувь. Не в нашем доме, как вы понимаете, а каждый у себя на дому. Связь с ними осуществляла Ривка с детьми. Вся же обувь, что вырабатывалась ими, шла в другие магазины. Как фабричная, со всеми печатями и тиснениями.
Стояла зима, шли меховые ботиночки, я их отвозил на Паркентский рынок. Продавцами там были два еврейских парня — глуповатые, недалекие.
— Если явится покупатель с жалобой на мой товар, немедленно извинитесь, а деньги верните, — внушал я им на всякий случай время от времени. — Или же обменяйте на другую пару.
Случилось так, что купила у них ботиночки одна работница той самой фабрики, где делают настоящие. И надо же было — отклеились у нее подошвы через несколько дней! Принесла она их в магазин, а эти балбесы ей отвечают: "Со всеми жалобами обращаться на фабрику!"
Она и пошла, а там ботиночки сразу признали — ручная работа, "фуфло", и все печати фальшивые. Вызвали ОБХСС, естественно. Явились в магазин, приперли, как говорится, к стеночке моих молодчиков, и те признались. Признались, кто им носит, и меня арестовали.
Арестовали меня в магазине на Госпитальном базаре, и один из них, молоденький такой спрашивает:
— Илья Люксембург не ваш ли сын, случайно? — сердечно так, участливо спрашивает. — О, какой спортсмен, какой боксер замечательный! Очень его уважаем. Я, между прочим, тоже увлекаюсь спортом. Мы к вам на обыск едем...
А дома у нас по разным тайникам, углам и заначкам была припрятана уйма товару — наспех, кое-как. Нашли бы — капут нам, что называется. Но этот парень, что спрашивал про Илюшу, почти ничего не искал. Ривку же они с собой увезли. Ведь эти идиоты с Паркентского сказали, что Ривка и дети носят товар и что эту "левую" кустарщину давно сдают.
Зима была лютая, снежная. Ривку бросили к проституткам, воровкам. Мои сокамерники, между прочим, были того же сорта. Спал я на нарах, возле параши, укрывался рваньем, тряпками. Была на мне во время ареста меховая безрукавка, но я попросил надзирателей передать ее жене.
На очных ставках с двумя продавцами из магазина я отвечал следователям, что никогда и никаких дел с ними не имел, впервые, дескать, в глаза их вижу.
И следователи злились, готовые наброситься на меня с кулаками:
— Да как же так? А вот они утверждают, что состояли в тесном контакте, несколько лет им обувь носите.
— Слушайте их побольше, — твердил я свое. — Они просто сумасшедшие люди.
За жену я не волновался. Я много ее наставлял — как вести себя на допросах в подобных случаях. За Ривку я был спокоен.
Тогда они взялись за Яшу. Сначала вызвали директора его школы, затем классную руководительницу. И в их присутствии стали его пытать:
— Ты же ведь пионер, советский человек, говори правду: где твой отец брал товар, кто ему
обувь делает? Мальчик ты честный, хороший, скажешь всю правду, мы и отца с матерью отпустим.
— Никакого товару не знаю, никакой обуви не видел, — отвечал им Яша. — Мой отец — честный советский человек!
— Врешь! — закричали они. И Яша расплакался.
Они смягчились, стало им совестно перед ребенком, перед директором, учительницей.
— Ну хорошо, ты ведь носил ботиночки в магазин. От этого не откажешься?
И Яша им снова:
— Вы еще будете перед отцом извиняться...
Яшу они отпустили и больше не дергали. Зато меня и Ривку таскали на допросы днем и ночью. Вдобавок ко всему они подселили в Ривкину камеру "наседку", кассиршу якобы из гастронома, и та лезла к ней в душу с расспросами. К счастью, Ривка быстро ее раскусила, ничего интересного от нее "наседка" не узнала и вскоре ее от Ривки убрали.
Прошла неделя, другая, и прокурор за неимением улик и вещественных доказательств отказался продлить наше заключение.
— Чего вы упорствуете? — грозили нам следователи. — Мы же вас все равно заставим признаться!
А я отвечал им, что сам я сапожник, хоть и работаю продавцом. Потомственный сапожник, говорил я им, могу сделать любую обувь. Жене захотелось ботиночки, я купил на базаре необходимый товар и эти ботиночки сколотил, но они, к несчастью, оказались большими. Продать их было некому, негде, вот я и попросил этих двух ребят на Паркентском базаре... Может, и брали они товар у кого другого, но только не у меня.
Один из следователей был евреем, его фамилия была Двубабный. Однажды остались мы наедине, и я взмолился: "Ты же еврей, помоги мне! Ведь эти гои нас ненавидят, весь мир нас ненавидит. А сколько нас Гитлер уничтожил?" — и все на идиш, как брату родному.
— Эту версию про ботиночки сообщи жене, — велел он мне. — Говорите оба одно и то же, чтобы все сходилось.
И устроил нам с Ривкой очную ставку. Когда мы встретились с ней, в коридоре были все наши дети. Все пятеро кинулись к нам. Они вообще, как узнал я впоследствии, не отходили от дверей кабинетов.
— Держись, мамочка! — крикнул Илюша. Конвойный грубо его оттолкнул и велел заткнуться.
— Хотел бы я поглядеть на тебя, как бы ты вел себя, если бы твою мать мучили! — огрызнулся на него Илюша.
Двубабный свое доброе дело сделал. Зато следователи решили поймать меня "на горячем" — не вру ли я? Действительно ли сапожник и могу ли сколотить пару обуви? Пусть, мол, докажет.
И тогда состоялся заключительный акт, последнее представление. Принесли колодки, подошвы, заготовки, принесли верстак, весь необходимый сапожный инструмент. Тут же в кабинете следователя, в присутствии трех полковников велели мне работать. Это и в самом деле было как театральное представление: горели юпитеры, щелкал аппаратом фотограф, а представители ОБХСС сидели вокруг как зрители. Я принялся не спеша натягивать заготовки, развел клей, навощил дратвы. Взял молоток в руки, шило и, конечно же, все исполнил.
Убедившись, что я сапожник, что здесь не солгал им, нас с Ривкой отпустили. Эти же двое с Паркентского базара пошли под суд. Не помню, сколько им дали. Но Б-г свидетель, я честно их предупреждал: придет с жалобой покупатель — немедленно обменяйте или деньги верните. То ли жадность их погубила, то ли глупость...
* * *
Дети учились, росли, занимались спортом. Много и часто ездили по всевозможным соревнованиям, и эти поездки приходилось мне финансировать. Было трудно, конечно, но я не жаловался. Напротив — гордился, мне это было лестно. Сам я в жизни добился мало, и вот — для детей старался, из шкуры, что называется, лез, лишь бы дать им все, что можно. Да и Аделе время от времени приходилось подкидывать копейку. Они жили с мужем на свою скудную зарплату, растили двоих детей. Короче, работал я один и брался за что угодно, только бы заработать.
Часто случалось, что выезжал "полевачить" ночами на своем "москвиче" — ловить пассажиров, развозить по городу. Рубль, трешка, полтинник... Не брезгал и таким заработком.
Помню, была зима, все дороги были в снегу и сугробах. Поездил я часик — пусто, безлюдно, нет заработка. Решил к полуночи вернуться домой.
Еду по Пушкинской и вижу вдруг "голосует" парень какой-то:
— Дяденька, вы на Кажгарку? Подкиньте, я тут с двумя женщинами и ребенок.
Хоть и было мне не по пути, совсем в другую сторону, я согласился. Выходят из дому две женщины, одна в шаль укутана, а другая в мужском пальто. И на руках ребенок. Едем, и слышу я меж ними такой разговор:
— Мама, да я же собственными глазами видела, как он проглотил иголку. Была в больнице, ему
рентген сделали, говорят, что нет ничего.
Еду и соображаю лихорадочно: ага, на Кажгарку, евреи, значит. Эта, что говорит, плачет и всхлипывает, — мать ребенка, а та — бабушка, ее мать. Сели они на Жуковке, возле больницы, у них с ребенком, видать, беда...
Съехал на обочину, остановил машину, обернулся и спрашиваю на идиш:
— Вы кто будете, что случилось у вас?
Они обрадовались, а молодая еще горше заплакала. Говорит, что сидела дома, шила, а мальчик ее трехлетний крутился рядом, поднял с пола иголку и в ротик себе положил. И снова клянется, что видела это, видела, как исчезла во рту у ребенка иголка: "Даже выхватить не успела!"
— Что же делать, Г-споди? Пропал мой ребенок,
горе мне, горе!
Сердце мое сжалось от боли и сострадания. Нет, думаю, домой я уже не еду и их не повезу на Кажгарку, надо спасать ребенка! Развернулся и полетел к Алайскому базару, прямо в военный госпиталь. Забегаем в приемный покой, и я кричу: "Ребенок мой проглотил иголку, спасайте его!"
Мальчика взяли у нас, немедленно сделали рентген и говорят, что нет у него ничего, никакой иголки не обнаружили. А мать опять клянется, опять плачет и убивается. Сама, дескать, видела! Иголка у него внутри, иголка в ребенке. Тогда я решил ехать с ними в ТашМИ — Ташкентский медицинский институт, при котором была крупнейшая больница в городе. Там персонал серьезный, обследуют обстоятельно... Но прежде заехал домой, предупредил жену, чтоб не волновалась. Позвонил ей в воротах, все объяснил, сказал, что торопимся.
— Дай Б-г, чтобы все обошлось хорошо, езжайте! — напутствовала она нас.
И вот — мы в ТашМИ, снова кричим, что иголка, и пусть спасают, пусть делают рентген немедленно. Все переполошились, забегали, засуетились, повезли на рентген ребенка. Выходят: "Никакой иголки не видим!" — говорят. А мать опять упорствует, опять плачет, не унимается.
Была у меня врачиха знакомая, звали ее Софья Анатольевна, еврейка. Решил я у нее спросить. Врач она опытный, свой человек, как скажет, так тому и быть. А уже ночь глубокая, чуть ли не утро. И, невзирая на это, — приехали, разбудили. Выходит муж ее, говорит, что Софья Анатольевна на дежурстве в больнице — на Жуковке. Там она работала, на той самой Жуковке, где были они уже, где я подобрал их.
Приезжаем, нашли Софью Анатольевну, все ей рассказали. Так, мол и так, три рентгена уже сделали — не находят...
Взяла она на руки мальчишку, повертела его, прощупала, велела ротик раскрыть. Улыбнулась и говорит матери:
— Езжайте домой спокойно, с малышом все в порядке. Поверьте моему опыту — если бы он ее проглотил, он бы вопил как черт. А так — спокоен, спать ему хочется. Езжайте, не мучайте ни его, ни себя.
Вышли мы на мороз, поехали на Кажгарку. Говорит мне мамаша молодая:
— Не знаю, как и чем вас отблагодарить. У меня рубль единственный, вот, возьмите его.
Я отказался, конечно, а она говорит: — Муж мой механик, если вам что-то для ремонта машины надо, обращайтесь к нам, любой ремонт сделаем.
Какая-то тяжелая зима стоит в этом году в Иерусалиме: дважды был уже снег, температуры подбираются ближе к нулю, льют беспрерывно холодные затяжные дожди. Сырость ломит все кости. И несмотря на это я после вечерней молитвы иду с равом Шлезингером проводить его до дома. Он каждый раз отказывается, велит мне идти домой, боясь за мое здоровье, но мне с ним интересно: человек он умный, энергичный, с живым умом, полон юмора. Раву нашему чуть больше сорока, у него громадная семья —душ десять детей. Он знает прекрасно идиш, и нет между нами языкового барьера.
Льет дождь, пронзительный ветер рвет одежду, мы идем вниз, под горочку, и рав Шлезингер рассказывает о себе. Что родился в Словакии, уже после войны. Ребенком привезли его родители в страну. Учился и вырос он в Тель-Авиве. Рассказывает про своих родителей: мать и отца, про то, как они вместе с тремя детьми несколько лет прятались от немцев в сыром, холодном погребе; про то, как они почти потеряли надежду выжить, увидеть солнечный свет. Рассказывает про йешиву, в которой учился, вспоминая детство.
— Случаются и в Тель-Авиве холодные зимы, — говорит он мне. — Мы жили в северной части города, и ходить в йешиву мне приходилось по узкому ветхому мостику через речушку Яркон. А мостик этот качался и трясся, готовый вот-вот подо мной перевернуться, и я каждый раз умирал со страху... Но матери ничего не говорил.
Рав Шлезингер на минуту умолкает, тяжко вздыхает, а затем говорит:
— Да, бедная моя мама! Она-то мечтала, что сын ее станет врачом или инженером, а я вот кем стал...
Я останавливаюсь, ошалело соображаю: что он говорит, рав Шлезингер? Да ведь у евреев быть раввином нет ничего почетней. Ну, какой еврей не будет гордиться раввинами, цадиками, которые есть в его роду? Кем скорее гордятся у нас — врачом, инженером или раввином?
И посмотрел ему сурово в глаза, готовый разразиться целой бурей упреков за то, что он так думает. Я-то ведь старше его чуть ли не вдвое. И вдруг увидел в его глазах смешинку, знакомую искру юмора. И оба мы весело расхохотались.
Глава 18. МУХИН
Однажды в конце января 1966 года мне предстояло занести в магазин небольшую партию товара. Естественно, левого. А находился магазин далеко, при вокзале. Дома была Адела, и Ривка попросила ее поехать со мной — для подстраховки. Были при нас две большие тяжелые сумки, сели мы в троллейбус и едем. И чую — следят за нами! Чует сердце мое что-то неладное. Весь январь, собственно, я чувствовал хвост за собой, но уговаривал сам себя: "Не может быть, это мне кажется!"
Вокзал в Ташкенте огромный, десятки поездов, тысячи пассажиров. "Даже если и есть за мной слежка, — оторвусь, затеряюсь!" — подумал. Адела осталась на улице, а я вошел в магазин. Вошел с сумками, отдал продавцу. Звали его Вейцман. Сумки ему отдал и для отвода глаз попросил бурки примерить. Взял бурки и выхожу с ними на улицу. И вдруг меня окружили милиционеры в штатском. Заводят меня в магазин, велят Вейцману двери закрыть: "А ну, покажи, что он тебе передал в сумках?" А сами радуются, что нас накрыли. И больше всех Мухин — матерый волк, руководивший всей операцией. Тут же оказались фотографы, принялись щелкать.
— Три месяца за тобою следим, — признался мне Мухин. — Все твои магазины знаем, все делишки твои темные...
Мухин усадил меня в свою "победу" и привез в привокзальное отделение милиции. Затем вернулся к Вейцману в магазин, чтобы закончить переучет. Сижу я в участке и лихорадочно соображаю — как бы удрать? Ведь они поедут сейчас домой ко мне с обыском... А где Адела? Ее, конечно, тоже арестовали. Вот если бы дочери удалось смыться, она бы Ривку предупредила, что нас накрыли. Ривка бы постаралась вычистить дом!
Словом, дымится у меня голова, весь я пылаю. И какая-то высшая сила словно нашептывает мне, что надо удрать. Что в этом единственное мое спасение. Вскоре вернулся Мухин и повез меня в городское управление ОБХСС. Там нас ждали еще три полковника. Один из них был корейцем, суровый такой кореец лет пятидесяти. И все мы отправились ко мне домой на обыск.
Когда мы вошли в наш двор, я увидел Ривку. Она вышла навстречу и тут же все поняла. Вздрогнула вся и побелела.
— Выкладывай все на стол! — велел мне Мухин. — Все, что есть у тебя: золото, бриллианты, деньги! Выкладывай печати, что есть у тебя, выкладывай весь товар из тайников!
— Ничего подобного нет у меня.
— Ну, что же, приступим к обыску. Сами найдем, будь уверен. Тебе же хуже будет!
Дом у нас был большой, во дворе пристройки: сарай, ванная, кладовка. Люди рассыпались по комнатам, по двору, а Мухин остался в салоне и принялся ворошить буфет. Там лежали грамоты моих сыновей, полученные ими в боксерских соревнованиях, каждую из них Мухин внимательно читал. Буфет был высоким, а грамоты лежали наверху, поэтому Мухин взобрался на табурет и стоял там. Я увидел, что мы одни, и подошел к нему.
— Послушайте, Мухин, — сказал я шепотом. — Сколько бы вы хотели, чтобы все замять?
Он рассмеялся:
— Не говорите глупостей, вы у нас человек маленький, но вам известны все дельцы в городе. Расскажете нам, что вам известно, и мы вас отпустим.
Я понял, что дело со взяткой не выгорит, принялся ходить по комнате, соображая: "Они полТашкента пересажают, я у них — птица важная. Будет грандиозный процесс, не зря они так радуются..."
И тут возник у меня отчетливый план: бежать, к тому же немедленно, сейчас. Предстояло только узнать, где находятся в этот момент остальные? Не помешают ли мне?
— Дозвольте сходить в уборную, — попросил я у Мухина.
Уборная находилась во дворе, над довольно широкой речушкой, отделявшей наш двор от стадиона "Динамо". В заборе имелась калиточка, и по узкой тропе над берегом я мог удрать куда угодно. Исчезнуть, провалиться сквозь землю. Вопрос заключался в том, не идет ли обыск в сарае и ванной, примыкавшими к уборной.
Мухин пошел проводить меня в туалет. С минуту я пробыл там, затем мы вернулись опять в дом. За это время я все узнал, что мне было нужно, — никого во дворе не было, путь к бегству был совершенно свободен. Мухин снова взобрался на табурет возле буфета, спешить ему было некуда, и в это время вошла в салон Ривка. Я ей тихонько сказал на идиш:
— Ривка, я ухожу!
Она мне кивнула одобрительно, подумав, должно быть, что я с Мухиным договорился о чем-то. Я снова принялся расхаживать по комнате, а Мухин нашел что-то интересное и углубился в чтение.
Бесшумно, на цыпочках я выскользнул во двор, метнулся к калиточке, вышел на тропинку над берегом и снова калитку запер. Речушка была мелкая, я мог перейти ее вброд, но делать этого не стал, не хотел зря мочить ноги. Пошел дальше и оказался в соседнем дворе. Здесь я мог бы спрятаться в сарае, но тут же подумал, что могут меня найти. Пошел по двору и, пройдя через ворота, оказался в переулке. Напоследок оглянувшись, увидел "победу" возле наших ворот, в ней сидела стража, но меня они не заметили. Уже выходя на Пушкинскую, встретил вдруг Мишу, он шел домой. Ему я успел шепнуть: "Меня ты не видел!" — перебежал улицу, остановил первую попавшуюся машину — благо в России тебе немедленно остановят, едва ты проголосуешь, — сел и возблагодарил Б-га: "Неужели Ты спас меня, неужели я вырвался!?"
— Чего, браток, дышишь испуганно? — поинтересовался шофер.
— Гони, не спрашивай, на работу опаздываю!
Проехали мы пару улиц, я расплатился и выскочил. Вижу, идет самосвал. "Куда?" — спрашиваю. "На Куйлюк!" Вот и отлично, думаю. На Куйлюке, в восточном пригороде Ташкента у меня масса знакомых.
Уже дважды в Израиле я принимал участие в выборах в Кнесет и оба раза голосовал за Бегина, за "Ликуд". Все, что связано с социалистическими партиями и прочими в этом же духе, — с души меня воротит. Жил я в их социалистическом раю там, в России — уж я-то их знаю! И не было у меня большей радости, когда к власти пришел наконец "Ликуд" во главе с Менахемом Бегиным. Ну, говорил я себе, этот человек наведет порядок: еврей станет евреем у себя дома, разгонят эту свору на телевидении — этих леваков, которые растлевают душу народа, этих негодяев-журналистов, готовых продать мать родную. И самое главное, думал я, Бегин укрепит границы, восстановит мощь Израиля...
И вдруг — о, Г-споди! — этот "мир" с Египтом, когда мы отдаем арабам Синай взамен жалкой бумажки, именуемой "мирным договором"...
Ну, я понимаю, заключил бы мир с Садатом Перес или Рабин, главари социалистов из "Мараха" — еще бы куда ни шло. Но Бегин, но "Ликуд"?! Г-споди, да что же происходит?
И вдруг я понял, что и это — от Б-га. Вдруг ясно представил себе, что если бы попытался заключить мирный договор с Египтом "Маарах", то ничего бы не вышло. Находясь в оппозиции, Бегин бы этого не позволил. Поднял бы весь народ на баррикады, и разразилась бы, не дай Б-г, настоящая гражданская война. А сам он, придя к власти, — был вынужден сделать это, отдать Синай...
Значит, от Б-га это, так и должно было быть, ничего не поделаешь. А ведь больно, ой как больно!