top of page

 

   ЭЛИ ЛЮКСЕМБУРГ


   Рассказы 

СЛУЧАЙ НА "ФЕРМЕ"

Завидуют мне коллеги по ремеслу, тренера по боксу:

— Повезло тебе, удивительно, Эли! — говорят мне порой. — Ты и учитель в школе своей и тренер. Триста душ пацанов — свой глаз хозяин, отбираешь на секцию самых способных. А вот мы, — мы торчим в клубах своих вечера напролет и ждем "клиентов". Кто пришел, тому и ра­ды. А приходит одна шваль — слабаки...

И в самом деле — едва начнутся занятия в школе, я своим мальчишкам поголовно бокс устраиваю. Веду их в зал и кидаю им перчатки: "А ну-ка, милые, побуцкайтесь для начала врукопашную!"

Большинство абсолютное, как вы понимаете, тут же выть начинает. "Да мы же в боксе понятия не имеем, ни разу в жизни перчаток не надевали! Да мы же в один момент покалечимся и кровь напрасно прольем!"

Этих я в сторону отвожу с глубоким презрением, это трусы естественные. Этим я Книгу Судей даю почитать. То самое место, где полко­водец наш древний Гидон с Мидьяном сражался. Там, как вы помните, он подвел еврейское вой­ско к озеру, или к источнику чистой воды, и ве­лел всем пить. Кто как умеет. А сам со стороны глядел. И тех, кто не выпустил оружия из рук, кто лакал по-собачьи, — ставил отдельно. Триста воинов таких набралось. Они и прогнали врагов несметные полчища.

Так и у меня с отбором на секцию. У кого при виде перчаток глазенки вспыхивают, кто рвется в бой, точно лев, эти и поступают. И это гвардейцы мои.

Нынче самый последний шкет прекрасно в этом разбирается. Знают ребята, кто принят на бокс, тому по физкультуре железная "десятка" на целый год обеспечена, самая высокая оценка. И пусть мой боксер дубина-дубиной в гимнастике, не стоит ни черта в легкой атлетике и круг­лый нуль в баскетболе — все равно "десятка" ему высочайшая. Пусть и пропустит безо всякой причины уважительной эту самую физкультуру. Знаю, что шляется где-то: лежит на травке и ню­хает цветочки, или птичек в лесу слушает — зато в ринге он зверь. Волкодав и коварный аспид, — всеобщая гордость! О боксерах на переменках шепчутся, табунами целыми ходят за ними. Заглядывают им в лицо, всячески балуют и угож­дают. Потому что команда школы — столичные чемпионы. Есть чемпионы Израиля.

О них по телику толкуют, о них газеты ишут. Их фотографии девочки вырезают и клеют возле постелей. Одним словом: витязи в тигровой шкуре, стивы остины и мухаммады али!

"Ферма юношей-сионистов", так наша школа зовется. И сильно отличается от прочих других школ. Живут в общежитии, в сосновом лесу. Обучаются множеству ремесел. Электроника, часовое дело, столярничают и слесарничают. А девочки — эти вышивают, лепят из глины, вырезают по дереву. И все они в Стране новенькие. Как и мы с вами — олимы, да хадашимы.

Живут дети одни, без родителей. Родители их кругом по белу свету обитают. Очень многих агенты Сохнута в Израиль доставили... Мы вот с вами не знаем, а рыщут, рыщут еврейские джеймс-бонды в трущобах Лондона или Бруклина. Среди шаек мальцов. И только и делают, что справляются: а есть ли между вами иудейчики? Цап обормота такого за жабры — и к нам на "ферму" забрасывают. Секретов я вам не от­крою, — а кое-кто и гашишем из них в прошлом баловался, кое-кто и цепями велосипедными или ножичком шалил. Есть и такие, от кого попросту родители отреклись. Есть и сироты круглые... Но не все через дно прошли и руки агентов, далеко не все!

Есть между ними и гиганты — кого угодно за пояс заткнут. Гиганты духа и сионизма, гиганты алии в Израиль.

Вот, например, Давид Багдади! Который из Сирии. Откуда евреям давно уже и носа высунуть не дают. Загнали евреев в гетто и пикнуть нельзя...

Прибытие Давида в Израиль — это сплошная тайна и детективный роман. Потому что пешком он оттуда пришел. Через два фронта и четыре границы. Нет, вы только представьте себе на минуточку! Давид знает, что я перед ним за этот по­ступок низко кланяюсь и "коль гакавод" гово­рю, и издевается надо мной. Является на урок в джинсах и сапогах... И тут я кричу ему: "Давид, сукин ты сын, да не приходят же на физкультуру в сапогах!" А он, бедный, как вздрогнет от окри­ка моего, как расплачется: "Да я же, скажет он, в этих самых сапогах из Сирии пришел!" И как он эту самую Сирию мне напомнит, тут и я вместе с ним плачу. Очень пробирает меня всякий такой героический подвиг.

Или история с другим мальчишкой — Моше Софером... В прошлом году евреи всей их деревни собрали пожитки свои и двинулись в горы, к курдским повстанцам, которые нежно с нами дружили и всех евреев через горы свои в Из­раиль пропускали.

 Пока этот умница не пришел, Киссинджер, и все не напортил... Собрали, значит, манатки и пришли в горы. А отец с матерью ре­шили напоследок вниз спуститься, попрощаться с соседями — арабами, дорогими их сердцу людь­ми. Всю ночь эти милые люди их потчевали, а наутро отпустили со слезами и песнями. Пришли они в горы, и стало им дурно. Стало мутить и тошнить, и к вечеру умерли — отравили соседи! Вот и я рву на себе волосы, вот и кричу я на всю школу Моше Соферу: "Вы же восточные люди! Как могли такое забыть, кричу я! Тысячу лет пословице этой: если араб тебе улыбается, никогда не поворачивайся к нему спиной!"

Шныряет по "ферме" солидный косяк     "англо-­саксов" — дети самых настоящих миллионеров. Жутко вежливые, невыразимо воспитанные — одно удовольствие с ними общаться. Папаши у них пламенные сионисты и патриоты — ни в ка­кую не желают на Святой Земле поселиться, биз­нес за пуп держит. Зато чад своих к нам шлют. И то хлеб!       И то  слава    Б-гу! Дни напролет гоняют в диковинный свой бейсбол и больше знать ни­чего не желают. Я их тоже через бокс пропускал. Но к боксу они голубыми кровями не соответ­ствуют. Без амбиций, без злости, без скрежета зубовного. А бокса без этих вещей нет. Нет и быть не может. Ничего нет без скрежета зубовно­го, — я так ремесло свое понимаю.

... Но я отвлекся! И вам стало скушно. Хорошо, еще пару слов, и я к аятулле приступаю, к Хумейни этому самому. Еще пару слов...

Я вот что хочу добавить — вы только не смейтесь! Я говорю, если ты пашешь на "ферме", в та­кой школе, как наша, тебе и радио каждый день слушать не обязательно. Можно и газет не читать, — всегда ты в курсе всех важнейших миро­вых событий.

Ну сами вот посудите: приходишь ты утром в школу, а тут на аллеях совершенно новая публика шастает. Ты к ним несешься, от радости сам не свой. "Откуда, детишки?" А они дружным хо­ром тебе отвечают: "Из Чили, вестимо, отец, слы­шишь, рубит — а я отвожу!" Ага! мотаю себе на ус — Чили! Ну и чудеса! Как хорошо, как восхи­тительно! Слово-то сладкое какое: Чили! Есть же страны на свете...

А назавтра новый тебе сюрприз, опять мордашечки новые. И снова я к ним лечу. Лечу слов­но угорелый. Я ведь страх какой любопытный! "Откуда вы, птицы? С Аляски, или с Земли Огненной? Журавлята, евреюшки мои желанные, курлы-мурлы мои,                   гули-гулиньки!" А они суро­вые. А они порохом пахнут и керосином. "Мы, говорят, из Родезии, беженцы мы! Черное быдло в наступление тронулось!" Ай-я-яй! — подумаю я, такие маленькие и уже беженцы. Чего же ждали так долго? Вы что, без наступле­ния никак не можете? И обольется сердце мое кровью. "Ну ладно, ступайте на физкультуру. А в Германию не езжайте! Только в Германию ни в коем случае не езжайте..."

По правде говоря, часто размышляю я о Германии. О комплексе еврейской вины перед не­мецкой нацией. О нашем грехе неискупимом... Размышляю о дерзких и чувственных душах еврейских, — плюют на Израиль и отправляются в Мюнхен, или Берлин — восстанавливать разрушенные евреями во время второй мировой войны святые немецкие города... И вот, покуда я размышляю об этом, — бац! новости прямо из первых рук! Из Афганистана детишки! Еще одно наступление, партийно-правительственно-религиозная революция... Без наступления ни одна мордашечка новая не покажется, это уж точно! Голова кругом идет — столько захватывающих событий в мире происходит!.. И в этом клокочу­щем мире, в этом Помпее — Геркулануме одна лишь русская речь мне отрада, родимый русский наплыв. Когда больше, когда меньше, постоянно подваливают. Иду я к своим, точно в тихую га­вань. И все о матушке православной расспраши­ваю. Все о ней дочиста знаю. В прошлом месяце, как детишки мне сообщили, в Караганде с мака­ронами туго было и ситец с полок исчез. В Ново­сибирске консервы из китятины выбросили. А в Бухаре Старый город взялись восстанавли­вать, минареты с мечетями... Будто и не выезжал!

Все! Со вступлением я разделался, перехожу к аятулле. Перехожу к шаху и нефти, к коврам персидским... Как ковры эти вспомню, сразу нехорошо мне становится.

Так ли, иначе ли, коротко говоря, несколько месяцев назад появились и у нас на "ферме" первые тегеранцы — два пацана и девчушка, а потом еще и еще подвалили, и стала их вскоре добрая дюжина. Славненькие такие, зеленоглазые. Пообвыклись вскорости, обнюхались, на ив­рите залопотали. И крутятся дни напролет у глав­ной конторы, ждут телефонной связи с Персией. Живы ли мама с папой? Что там с ними? Ждут связи и весточки, но мертв телефон из Персии, мертв!

И тут кличет меня директор к себе. Дает секретное поручение — всех пацанов тегеранских срочно забрать на бокс. И так эту мысль свою поясняет. Секция бокса, мол, самая престижная в школе, и чтобы пацаны не чахли, чтобы по дому и родителям не тосковали — пусть оживут, пусть встрепенутся на престижном боксе...

Честно говоря, идея такая не очень пришлась мне по душе. Я к великой иранской революции отношусь с огромным энтузиазмом. И к аятулле Хумейни — вполне с уважением. А что, мощ­ный старикан, если такую заварушку сумел про­вернуть и власть захватить!.. Но, Отец Небесный, при чем тут я? Почему вдруг я? Из-за алчной страсти евреев! К персидским коврам! Я — учитель физкультуры в Иерусалиме! — должен за это пострадать?! Самое дорогое, что есть у ме­ня — секцию бокса, мое сокровище, — заболо­тить швалью?!

Вопи не вопи, а делать нечего! Первое в моей жизни сионистское поручение, надо и мне людей спасать. Когда-то ведь и меня спасли, и никто не спрашивал: плохой я евреи или хороший... А тут весь "Эль-Аль" в мыле, туда и обратно снуют. Люди не знают, что в первую очередь спасать. Детишек в самолете посадили, имущество отправили... Может, так и надо — имущество в первую очередь? Может, не боятся они Ясера Арафата? Другая ментальность, иной образ мыслей...

Дело привычное, открыл я спортзал, кинул им пару перчаток. "Вот вам, милые, говорю, источник чистой воды! Пейте как можете!" И стали они воду мою пить — воины Гидоновы. Поглядел я на их талант и гений и сразу в тоску впал. Плохо пьют, плохо, никуда не годятся. Один лишь Моше Пагизги еще так-сяк. Вроде бы по-собачьи лакает, да щит с копьем возле груди держит. А остальные пятеро — ну просто тоска зеленая.

Обращаюсь к Моше Пагизги: похоже, ты будто бы занимался боксом? Ты, брат, вроде бы ничего: руки у тебя возле подбородка, и вперед зря не суешься. Когда следует — атакуешь, голова варит у тебя... "Нет, — отвечает Моше, и глазенки зеленые так и сверкают. — Никогда в жизни рука­вички эти не надевал кожаные..." Ну, думаю, этот мне подойдет. А остальных — отшить! От­шить немедленно! Гори она синим огнем, вели­кая иранская революция! Пропади ты пропадом, аятулла!

И иду прямо к Эли, к директору. Его тоже Эли зовут. И прямо с порога решительно зондирую:

— Если плохо евреям в галуте, — спрашиваю, — это хорошо для Израиля? Как сионист сиониста спрашиваю:   хорошо   это   для   нас   или   плохо? Отвечай давай!

А он издалека так и очень неопределенно отвечает мне:

— Ишь ты ушлый какой!  Ишь ты какой ушлый! Ну, ты даешь! Ну и даешь!

— Вот именно! — восклицаю я. — Я человек бесхитростный, я сионизм примитивно понимаю! Если им так хорошо в галуте, почему мне в Израиле должно быть плохо? Всех скопом на сек­цию  не  возьму, одного Пагизги!  Из  этого еще можно   сотворить   человека.  А  остальные...  Ты мне, Эли, камни на шею не вешай, я своей марки ронять не собираюсь!

— Ну при чем тут марка, при чем марка!? — застонал директор. — Какой же ты, Эли, тупой! Ты фотографии шаха видел в газетах? — огорошил он меня вопросом ни к селу ни к городу. — Шаха фотографии видел, обратил внимание, ка­кой  он  везде несчастный стоит? Ты  хоть шаха жалеешь?

— Шаха, — говорю, — очень жалею! Слов нет, как жалею! Шаха бы я хоть сию минуту на бокс взял. А вот евреев некоторых... А вот тех, кто ковры   сначала  спасают,  —  этих   мне ничуть не жаль!

Директор заскучал сразу.

— Озверел ты, Эли! — брякнул он мне и застучал пальцами  по столу. — Озверел и зажрался, оторвался от алии, в облаках витаешь! Ступай себе с Б-гом  к марке своей.  Живи как можешь!

— А это ты видел? — взорвался я и бросил в него фотографией. Она у меня козырная была — терминал в  Лоде со складом. Эту самую фотографию я точно дубину на голову ему обрушил.

— Одни ковры да барахло! Ковры есть, а евреев нет! Некому даже забрать это все со склада... И шаха на бокс возьму, и молодчика Хумеини, а  этих   пятерых   ни за что!  Хочешь  режь  меня, хочешь казни меня!

— Всеобщее   тебе   наше   сионистское   презрение!    — отвечал директор и вытолкал меня вза­шей из своего кабинета.

Вышел я от него, принялся мозгами своими горячими шевелить. Что же делать, а? Что мне делать? Может, и впрямь зажрался и хадашимов перестал понимать? Может, не тех жалею? Может,  правы директор и эти сиротки соломенные? И взять их на бокс... Ну, а как же с теми быть, кто давно уже на секцию просятся, давно стоят в очереди? Все тренировки стоят под окнами с жалобными глазами, глядя г на меня и ждут. Ждут, чтобы свистнул. А я не свищу, не беру их. И имя им — легион. Не свищу "чилийцам", не свищу "родезийцам", кровинушке родной — "русским" своим не свищу! С какой же стати брать "тегеранцев"? Они что, самолеты угоняли? Таранили КГБ с ОВИРами? Железный занавес грызли зубами? Столько лет ворота в Персии нараспашку стояли!.. С какой вдруг стати? За то, что без нефти нас оставили, за это, да?

Целую неделю терпел я муки сомнения, да так и не нашел ответа. Покоя мне не давала эта фотография в Лоде, — тихое помешательство от этих ковров...

И так, наконец, решил: пусть последнее слово боксерики мои скажут. Как скажут, так тому и быть!

Собрал я их всех пятнадцать на первой же тренировке. Привел и "детей тегеранских". Моше Пагизги отдельно посадил. Этот, дескать, прошел испытание водой, этот лично мною принят. Но эти пятеро!..

Поднялся я на помост, вошел в ринг и простер руку на пятерых гавриков.

— Хеврайя! — воскликнул я. — Боевые други мои! Будем ли брать их в ложу нашу масонскую, в дружину славную?

И  все  пятнадцать дружным хором ответили:

— Брать будем!

Тут я самый настоящий нокаут получил. Чуть не упал и не умер на месте.

— Вы  что,  рехнулись,  хеврайя? Поглядите на эти цыплячьи  грудки, на их ручонки  и ножки! Да это же сосиски, а не воины! Вы что, чокнулись?

—  Чокнулись!   Чокнулись!  — радостно заверещали  боксерики снизу. — Да здравствует «ферма»! Да здравствует колония Макаренко и все беспризорные еврейские беженцы!

— Ну, хорошо, хорошо! Успокойтесь, успокойтесь! — разволновался и прослезился я. — А как нам быть с портками? У них же для бокса даже трусов нет, тапочек даже нет!

— Скинемся, купим! Да здравствует иранская революция!..

— Ну, а перчатки? — спросил я. — Знаете, сколько пара перчаток стоит? Перчаток-то у нас ровно пятнадцать пар!  Коврами, что ли, торговать станем?

— Ура! — грянули мощно гвардейцы. — Станем торговать коврами!

И дело на "ферме" решилось.

 

 

 



 
bottom of page