top of page

 

   ЭЛИ ЛЮКСЕМБУРГ


   Рассказы 

МУГРАБИ

 

Мы все равно пришли в Иерусалим...
М.Генделев "Охота на единорога"

 

В ту ночь гуманнее нас троих не было. В Иерусалиме — точно.

Груз еврейского милосердия лежал на плечах наших, вся покорность галутская, вся жертвенная смиренность. Я чуть не сгибался от ноши этой. Ненавидел себя. Как передать вам, как я се­бя ненавидел? Может, Чарли и Патрик вели себя активней меня — пылкие были ребята, зато я лично — прямо трескался от гуманности.

Мы стояли сейчас у черной дороги, возле дома Муграби, дорога круто взбиралась на гору Скопус: возле дома Муграби — что тянуло меня к этому дому?

Светлая ночь была и, как на зло, полная луна висела над городом: полнолуние. И по ту и по эту сторону, в обоих Иерусалимах.

А я говорил Чарли и Патрику, простерши свою руку к дому Муграби:

— У этой черты все кончается, все, нельзя нам дальше! Все, что выше этой дороги — для нас как бы   не   существует,   туда   нам   нельзя   соваться. Там патрули военные, полиция... Самые  интересные приключения там! Там вся заварушка сейчас. Видите,   дом  на холме с кипарисами? Это дом Муграби... Он автомеханик. Большой у Муграби двор, гараж, естественно, хозяйство с амбарами, полно во дворе тарантасов. Вежливый такой арабчик. Сволочь, одним словом... Сволочь! А дальше дорога эта в такую долинку спускается. Очень приятно там на закатах прогуливаться, — потря­сающая   долинка!   Пустыри,   свалка,   но  Старый город, как на ладони. А вот если вправо взять —там  школа стоит трехэтажная. А школу никто и никогда не охраняет.

Смекнули мои гавроши. Они от меня идеи ждали, решительных действий. А я им только мест­ность описывал, красоты.

— Перекурочим там все?

— Пошли?

Беспрерывно весь этот вечер била меня дрожь. Не унять ее было, речь моя выдавала ее.

— И не подумаю даже! Я по профессии — учитель, говорил же я вам. Никак не приличествует мне  врываться   после   каждой их пакости в их школы  и их детишек расстреливать. Нет, сие не по моей части. А вот что-нибудь другое...

Чарли — тонкий, высокий, лохматый, и Патрик — тоже лохматый, тоже тонкий, курносый и в кедах — прелесть ребята! Рад, что этой ночью они мне достались. И пошли бы они за мной куда угодно, на что угодно. А когда я сказал, что знаю Клода, директора их гимназии, и что я целый год у Клода работал — тут они сразу ко мне прилипли.

— От нас им нечего охраняться. Чего им от нас охраняться — стыдно было бы. Смешно и стыдно. Ладно, давайте школу оставим. Дальше: там, в  конце долинки,  за свалками  и  пустырями — огромные особняки двух консульств: испанского и португальского. Консульства эти как бы в Иордании. Консульства здесь, в Иерусалиме, но как бы  в   Иордании.   И это  мне  очень  не нравится. А вам как это нравится?

— Не может быть!

— Очень даже  может!  За свои слова отвечаю. (Живу ведь здесь, три года уже как живу) .

— Абсурд!  — воскликнул Чарли. — Вышвырнуть их в Амман к чертям собачьим! Не они ли им доставили бомбу сегодняшнюю? Чего стоим, как   остолопы?   Туда  двинем!   Попортим  и   мы крови кое-кому.

Все полнолуние, весь мир в эту минуту ждал, мир на нас смотрел и думал: пойдут? Он их поведет? А гуманность?

Как передать вам, до чего ненавидел я в эту ночь нашу "избранность", наше гнусное благоразумие. Их безнаказанность. Волком на луну выть, шакалом. О, бессилие, ну что мы можем?!

Поглядел я тоскливо на луну, полную луну, чистые, ясные небеса. Потом карабин поправил, и сказал:

— А  если   нарвемся   на  патруль, на полицию, знаете, как влетит? — и увел от соблазна.

Они меня слушались, повиновались. Понятия не имею, что бы я с ними делал, не будь у нас Клода, гимназии. Дернули бы оба в Восточный Иерусалим, дров наломали. Всю нашу славную репутацию испортили. И я бы за ними дернул. Как пить дать — рванул бы туда. С карабинами, по три магазина на брата. Благодарение Клоду... На Клода бы им молиться в ту ночь, а не Аллаху, что мы туда не рванули. А ведь могли бы.

И вниз потопали, в квартал пророка Самуила.

Я приводил их к мусорным бакам, мы ворошили помойки, ходили по темным углам, шари­ли в кустах, цветниках: мы говорили о Клоде.

И Чарли и Патрик — оба родились в Париже. С год назад Клод приволок их в Иерусалим, учиться в гимназии. Той, возле вокзала, на зеленеющей круглый год улице Долина Духов. Имен­но год назад, и именно год назад я оставил Кло­да и перешел в другую гимназию, а об этой со­хранил самые розовые воспоминания: крошеч­ная школа, крошечные классы, ласковые, как котята, французики. Целыми днями валялись на травке и целовались. Курили и целовались, девочки и мальчики. Еврейские девочки и маль­чики в Иерусалиме. Глаз мой отдыхал на сиониз­ме эдаком, таком пасторальном сионизме. Вот ни черта не делали, только лизали друг друга. Беда в том, что и ночью сионизму они предавались. Очень сосредоточенно, до очумления — серьезно, и никакой Клод не в силах был остудить эти юные, чувственные души, этот гуд любви, этот сионизм нескончаемый. И ушел я от Клода, ну не   мог   вынести   больше,  я   был  там  попросту лишний со своей математикой.

И говорил я этим двум обормотам:

— Передайте утром же горячий привет своему директору,    большой    горячий    привет    Клоду. Великое он дело делает — привозит сюда народ. Я им восхищаюсь, я очень сожалею, что от вас ушел, но, честное слово — не мог иначе, я ведь учитель еще молодой, мне расти надо, набираться опыта, у меня, понимаете ли,  сионистский восторг чуточку прошел, а вы им себя там изнуряете сильно,   учитесь   плохо,   можно  сказать,  совсем не учите математику. Я вообще сионизм иначе себе представляю... А что, ребятки, кончите вы гимназию, вернетесь домой? Снова в Париж вернетесь?

— Не,  в   Цагаль1, в  армию,  повестки  уже на руках.

— Ай молодцы, ай замечательно, весь вам почет и все уважение! И Клоду вашему почете уважением — знает Клод, кого привозить... А родителей согласие? Что вам родители пишут, приедут жить сюда?

— Не,  предки  боятся,  ты  же  видишь,   какая тут жизнь тревожная? Но приедут, куда денутся, непременно приедут. В конце концов...

А дело все в том, что мы забыть не могли этот взрыв сегодняшний жуткий на Кикар-Цион, в самом центре города, сил не было отогнать от себя эту картину кровавую, ее мельком в последних известиях показали.

— Что такое в конце концов страх ваших родителей: жить везде опасно, так вы им и напишите. А там что — не опасно? Если на то пошло — жить вообще опасно, кому что на судьбе написано... А вот нам надо быть здесь, тут им надо быть, напишите, и все, и точка; нет другой истины.

 

Курносый Патрик со мной согласился, но возразил в одном: именно сегодня он очень доволен, что его родителей тут нет, в такой вечер, как ны­нешний. Им гораздо полезней в такой вечер быть там, подальше: представь себе матерей этих школьников, когда весь кошмар по телевизору дали, сказал он, мать девочки? Час назад вышла из дома девочка и вдруг — на развороченном асфальте, на груде битого стекла окровавленная корчится, извивается. Нет уж, пусть мои не увидят этого.

— Кстати, а ваших там не было никого, из гимназии Клода, — спросил я, — не выходили в город гулять?

— Слава Б-гу — нет, эти бедняги со школ Тальпийота!

Пришли мы так, мило беседуя, в Меа-Шеарим: было безлюдно в ортодоксальном квартале, темно, пустынно, время далеко заполночь. Заходили мы в старые длинные дома, подъезды, тупички, переулки, рыскали молча фонариком под гряз­ными лестницами.

— А меня они тоже зимой нынешней к праот­цам едва не отправили, — начал я, — а заодно со мной целый автобус. Кому как повезет, кому что написано: набитый автобусе клочья бы разнесло, как раз на этом месте, в Меа-Шеарим, почти здесь, не доходя немного автобусной остановки.

...Еду я в автобусе утром, битком набито детей, женщины с младенцами, старухи: рано, часов семь утра, еду на работу, на первый урок, в шко­лу, сижу себе на самом заднем сиденьи, — люблю сидеть там, погруженный в глубокие размышле­ния Б-г знает о чем: тут как ахнет подо мной, как долбанет, и весь салон едким пороховым ды­мом заволокло. Оглох я начисто и сознание на не­сколько секунд потерял. Потом истерические голоса, визг, вопли — будто бы издалека: глаза свои разверз, а из автобуса всех уже вынесло: паника, давка в дверях, бегут от автобуса, как безумные. Поднялся и я, качаясь, и — тоже на свежий воздух, слегка в себя пришел. А еще че­рез пару минут полиция приехала, саперы там: пустой автобус обложили, движение всякое пе­рекрыли. Весь Меа-Шеарим оцепили. А я, пони­маете, ждать не могу, хоть и любопытно — что же там было: мне на первый урок успеть надо: пересел в другой автобус и укатил. А вечером, как водится, мой автобус в последних известиях вижу, базуку вижу — семь килограммов взрыв­чатки: базука подо мной взорвалась. Вернее, за­пал один грохнул... Тут не только от автобуса перьев бы не осталось — полМеа-Шеарим стерло б начисто.

 

Мразь какая-то арабская— ведь мразь! — эту штуку оставила под задним сиденьем: они четвертым этим маршрутом часом раньше на работу едут. Понимаете теперь, что у меня особые к ним сентименты? Свой счет, личный; я им этот автобус ни за что не прощу, не забуду во ве­ки веков.

Мы молча топали по тихому, ночному              Меа-Шеарим, парнишки мои мужественно сопели, пережи­вая перепитии моего чудесного избавления. Я и сам отчетливо помню: зимнее, мглистое утро, оглушительный взрыв под задницей, оглушен­ность свою, вижу перекошенные мордашки дети­шек, которых очумевшие взрослые чуть не рас­топтали, себя спасая: каждый спасался, как умел. Их тоже надо понять — жителей Иерусалима, каж­дый день где-то что-то взрывается, — каждый спа­сался, как мог: на сей раз — миновало, а пронесет ли в следующий? Хлопни в ладоши над ухом иерусалимца, когда он расслаблен, когда от этих мыслей отвлечется — хлоп! — и тут же в обморок упадет. Я и сам в таком напряжении живу всегда, если на то пошло... Да, запал от базуки шарахнул что надо, я перепонок чуть не лишился, но дошло сразу — мне чудо выпало, и помню, когда из авто­буса выполз, — первым делом на небо воззрел,  ангела-спасителя своего увидеть. В ближайшую субботу в синагогу пошел, молитву читал у свит­ка Торы: за чудесное избавление молитву.

Чарли издал протяжный, сдавленный стон. Кретины мы, сказал, мозгляки бездарные! На черта выпендриваемся со своим гуманизмом? С убийцами языком смерти изъясняться надо, (во как сказал!) давить, как собак бешеных, тогда никто не посмел бы совать нам базуки под задницу. А у нас даже смертной казни нет? Ты помнишь, Чарли, этих кобелей из Хеврона?

— Почему они в Иерусалим за удовольствиями накатывают, кто виноват в этом?

— Та проститутка, конечно, а кто же ? Все   рав­но ей, под кем лежать, платили бы честно! Я б ее вместе с ними удушил, всех оптом.

— А я считаю — полиция виновата: лопухи полиция наша и дармоеды.

Я вслушался, стало мне интересно.

— Погодите,  ребятки, о чем вы? давайте все по порядку.

— Рассказывай ты уж, Чарли, с души воротит вспоминать   такое!   —   Патрик   пнул   гадливым пинком   мусорный   бак:   из   бака  кот   брызнул помоечный.

... Месяц назад было их двое в такую же ночь. Засекли араба одинокого, молодого — выходил из подъезда. Остановили. А что араб в полночь в еврейском подъезде ищет?

Кто, откуда, предъяви документ? Смотрят: ба! а из той же двери еще арабушей пяток, разит сивухой со всех, на­веселе арабуши сильно, и наглые. Отпихнули с дороги своей моих отроков галльских: какие вам документы, в гостях были! А Чарли и Пат­рик мигом успели все себе нарисовать: вошли молодчики в пустой подъезд, оставили, никем не примеченные, бомбочку и норовят смыться: отскочили оба на шаг назад, отпрянули — с плеч карабины: айда в полицию, иначе огонь откры­ваем немедленно. А те заупрямились, перетрух­нули, пальцами в пролет лестничный тычут: в гостях, тараторят, были, мы часто сюда наве­дываемся, мы тут всегда бываем... Короче, доста­вили они тех в участок, не дали рассеяться. Полицейский дежурный на их языке лопочет, на такие дежурства всегда оставляют человека владеюще­го арабским. Он с задержанными покалякал, бе­рет одного из них, сажает в машину, а Чарли и Патрику велит стеречь остальных. Вернулся вско­ре и отпустил всех восвояси.

— И как вам объяснил он это?

— Все  подлинно — у проституточки гостили! Все верно: там, в подъезде, живет наверху проституточка,   исключительно   арабскую   публику предпочитает.  Все  подтвердилось, —  он с этим арабушем съездил, слетал туда... Представляешь, какого они о нас мнения: хотят — пилят, хотят —подрывают?!

Патрик за куртку мою уцепился, да как завопит на всю улицу, на весь Меа-Шеарим: заделали сучку целым кагалом, а когда наскучит она им — бомбу на память оставят, а там в подъезде семей двадцать живут!

— Вы хоть сказали это тому балбесу в участке?

— Не то слово — "сказали": чуть ли не табуретом по башке, а он ухмыляется нам. Ну и лавочка, ну и порядки, хоть бери и запирай на замок весь Израиль, а ключи — в болото.

Горячие они были, пламенные, с кондачка судили, а я с парадоксами нашими уже свыкся: новые мы тут все были, многие вещи в сознание не укладывались. Принимать приходилось. Свихнуться иначе можно или драпать куда гла­за глядят.

— Не так все просто, ребятки. В полиции тоже евреи сидят, как мы с вами, уж умники не меньше   нашего.   Может, в проституточке   той смысл глубокий, если сквозь пальцы смотрят, если малину ей не прикроют.

 

Может, утром она подмоется, ласточка, усадится к телефону, и номер накрутит, и информацию даст, м-да...

И вот мы снова пришли к началу черной дороги, там был ликующий стан врагов, и я повел их по этой дороге — Чарли и Патрика, попортить крови кое-кому. Едва мы на нее ступили, едва двинулись вверх, я сразу ощутил облегчение: скинув с себя мешок гуманизма — я выпрямил­ся. (Клода уже с нами не было, Клода забыли мы, а был восхитительный бес мщения.)

— Вот они, бункера бетонные, — шарилось по склону горы фонариком, чуть ли не пелось мне, — видите, заграждения тесные из колючей проволоки, внизу окопы, сеть переходов: прямой наводкой били они по нашему кварталу, в упор били по кварталу пророка Самуила.

А продвигались мы медленно, сомкнуто. Карабины были у нас на плечах, но взведены затворы и по патрону в каждом стволе.

 

Вот и Муграби дом — добротный старый дом, одноэтажный, черепицей крытый, с арочками и балконами, мшистая зелень на стенах. Сейчас различить было трудно эту зелень, и огромные кипа­рисы во дворе, и старые тарантасы, брошенные, где попало, но все это было здесь, было, уж я-то отлично знал: часто гулял я здесь на закатах, гу­лял здесь и все ненавидел: вечно кишели во дво­ре здесь арабы, возились в моторах, варили чего-то и резали, разбирали и собирали, и очень мне все это не нравилось. Не нравилось, что завидев меня, бросали работу и пялились, покуда я про­ходил. И все во мне напрягалось от страха, мо­жет, а, может, от ненависти к ним. А уж меня, чинно шествующего они и того пуще ненавидели, я кожей ощущал, как сшибаются волны ненави­сти, силовое поле вражды стоит между нами: руку я всегда в кармане держал, им прекрасно видно, знают, что пистолет у меня: и пусть им видно, пусть знают: быть может, я променады эти себе специально устраиваю, так себе, на всякий случай: "не дремлет око над вами еврейское". О, мечтал я давно, давно грезил гнездышко это теплое потрошить: все арабы Восточного Иерусалима чинят машины свои у Муграби, о чем, ска­жите, могут арабы беседовать рядышком, лежа под моторами? Аль замышляют пакости новые против нас, аль боевыми успехами своими упи­ваются.

 

Вот и собачий лай со двора. Я тут же поднял камень с дороги. И Чарли и Патрик взяли по камню: я заранее предупредил — собаки нас встретят, свору собак он держал во дворе, скотина... Гвалт поднялся жуткий на всю долинку, вспыхнули огни в доме, на крыльцо выскочил сам Муграби, сам побежал к нам. А нас обложили псы со всех сторон, норовят цапнуть. Фонарик мой, малень­кий прожектор, хватал в темноте горящие яро­стью очи псиные, оскаленные пасти, клычки в бе­лой пене.

Мы в собак камни, залпом: взвыли собаки, как дьяволы.

— Прогони псов, ну! — кричит Чарли. — Перестреляем к чертовой матери!

Я направил фонарик в лицо Муграби: Муграби был бос, в трусах и майке, прямо с постели, и дико напуган, защищался руками от фонарика, сле­пил его мой фонарик.

— Кто вы такие, что вы здесь ищите? — Он говорил на иврите, иврит его был не лучше нашего, совсем никудышный был у него иврит.

— Прогони собак, сказали тебе, собак прогони сначала!

На крыльцо высыпало семейство: детишки босые, жена и старуха древняя какая-то: хором они принялись кричать на собак, а Муграби погнался за ними, рассеял их по сараям и в гараж, потом к нам вернулся.

— Кто  вы такие, документы предъявите, что вам надо?

— Документы    ему    наши   понадобились,   вы слышали? Мы братья твои, сукин ты сын, Эль-Фатах... — и Чарли нагло расхохотался.

Муграби сказал мне, волнуясь:

— Убери фонарик, не вижу я ничего!

Я опустил столб света к земле, чтобы он увидел наши повязки, карабины: меня било и коло­тило, я слова не мог вымолвить, меня всего трясло.

— Гражданская стража2. — сказал я. — Ты телеизор включал сегодня, знаешь, что в городе случилось?  Или рассказать тебе,  что вы наделали? Чей это дом, кто хозяин?

— Мой это дом. Муграби зовут меня. Гражданская стража тут никогда не ходит, никто тут ночью не ходит. Полиция знает меня. Имейте в виду, вам грозят неприятности.

А Чарли снова принялся за свое:

— Говорят  тебе —  посланцы  Эль-Фатаха, выблядок, сын бляди, братьев своих не узнаешь? Давай, веди нас в дом!

Муграби вдруг взвизгнул, странно весь перекосился, потом подпрыгнул и куда-то исчез. В гараже послышалась дробь запускаемого мото­ра. Ворота в гараже стояли всегда нараспашку: он ослепил нас фарами, он гнал прямо на нас, мы успели едва отскочить в сторону. Муграби наддал газу, круто взял в сторону и уехал.

А потом услышали детский плач на крыльце.

Стая голых детишек стояла там, женщины утешали их, потом принялись загонять в дом.

Серд­це мое сжалось вдруг: устыдился этой картины, увидел себя со стороны, их глазами себя увидел: вот уж не думалось про детишек, когда сюда под­нимались... Куда он пропал — Муграби, что мы — погромщики, убивать пришли? Куда сбежал? Ну пошутили, попугали, ну зашли бы в дом — поглядели, что следует: никто, поди, отродясь в его доме обыск не устраивал, ну и ушли бы себе. Нас тоже понимать надо, если он телеви­зор смотрит...

Знают, сукины дети, что в законном государстве живут, демократическом, и не боятся ни­чуть, а кому, как ни нам в их домах шарить, потрепещут и они пусть от содеянного, злодеи. Страна в состоянии с ними войны, а у нас даже смертной казни нет... Плохо и то, что все они про нас знают, знают и то, как пророки нам из­древле завещали: "Праведный суд у себя твори­те, десять раз исследуй, а после наказывай: судом праведным, законом и справедливостью земля стоять ваша будет." Это самое приблизи­тельно я и хотел сказать Муграби, а он сбежал куда-то, дурак.

Потом сидели мы в квартале пророка Самуила: расстроенные, чего-то не так получилось все это. Сидели на длинной скамье, резинку жевали, курили: устаешь за ночную стражу, весь издер­гаешься, особенно в ночь в такую нервную.

Улица была ярко освещена, пустынно. Чарли вскочил вдруг, показывая пальцем в дальний конец улицы: Йа, Муграби!

Действительно — Муграби, автомобиль его допотопный: чего он по городу носится, как будто нас ищет?! Он пронесся мимо, потом завиз­жал тормозами, дал задний ход и подле остано­вился.

Рандыван у него был огромный, как ракета, в кино такое увидишь, в старых американских фильмах: сзади как бы крылья идут — дюзы корабля космического.

Мы сделали вид, что видим впервые этого человека.

— Я был в полиции, — сказал он, опустив стекло. Он даже из машины не вышел.

Я чуть не подавился от злости, весь я кипел от бешенства. Мы положили карабины на колени, продолжая сидеть в небрежных позах, мы, развалясь, сидели.

— В какой же ты был полиции, интересно? — спросил я его. — Кажется, ты араб, ты был в Аммане, жаловался на евреев иорданской полиции? А   ну-ка  вылазь  из  своего  крейсера,  проверка будет!

Мы заглянули под сиденьями, потом багажник пошарили — железный хлам, обтирочные тряпки: потом велели поднять капот, посветили в моторе фонариком, а Муграби стоял на дороге в трусах и в майке. Французики мои напоследок обстукали его с ног до головы самым серьезным образом, голого, по всем правилам — со смеху подохнуть — и к машине толкнули.

— Все,   проваливай!   Привет   Ясеру   Арафату! Все права в государстве, но никаких прав на государство.

Муграби остервенел. И я бы остервенел, когда такие щенки пнули б меня под зад: это они перебрали маленько.

— И это я вам припомню, вы мне за все ответите:   ступайте  в  полицию,   мы  в  полиции встретимся.

Я даже застонал, когда Муграби уехал, чуть не взвыл в голос: Г-споди: за что же нам кара сия ниспослана, нету в них уважения к нам, нет страха?! Как у царя Давида в одном из псалмов: 'Тесно мне от врагов моих, тесно,       Г-споди, кру­гом обступили, задыхаюсь!"

А после ребятам в скорби отчаянной вот как сказал:

— Да, подгнило что-то в датском королевстве, смердит   королевство  наше,  надо   бы  это  дело брать в надежные руки, в сильные руки!

И стал им развивать идею свою: она у меня давно зрела, идея, давно было все обдуманно: создать в стране тайный орден мстителей. Из таких вот парней, как Чарли и Патрик — отчаянных парней. Орден!

К рассвету дежурство кончалось, мы пришли в школу "Лавровая Высотка", где находится квартальный штаб гражданской стражи.

Двое томились там — полицейский дежурный и Муграби, ждали они нас.

— Старший ты? — спросил меня полицейский. Он был в чине, был младшим офицером. —  Ну что, рассказывай!

Днем эта комната являлась физическим кабинетом: на стенах были пришпилены учебные ри­сунки и диаграммы, кругом полно знакомых мне школьных приборов. Ночами же — это был бое­вой штаб. Офицер располагался в кресле, за сто­лом, вид у него был изжеванный, апатичный: так выглядит каждый человек после напряжен­ной ночи к рассвету. Работала рация на всю ка­тушку, сильный женский голос разговаривал с кем-то из другого штаба.

 

У стены стояли кара­бины на целую роту, амуниция, амцы, каски, ящики с патронами и лимонками. Муграби си­дел на табурете, опустив долу плечи и голову, поджимая большие, смуглые, босые ноги.

Я глянул на Муграби: ну и гнида, вот гнида!

— А   что  рассказывать,  собственно,  господин офицер?

Держался я гордо, с достоинством: плевать мне отныне на полицию, на Муграби, на всех арабов в мире: в самое ближайшее время Муграби будет мертв, и вообще, господа, кончилась игра в одни ворота в гуманизм, евреи в Израиле с этой минуты больше не будут прятаться за собственный палец. В Израиле — точно! На сей счет будьте вы мне спокойны.

— Поступила  жалоба  от  Муграби. Что случилось между вами и этим человеком?

— Хотелось   бы  узнать, на что он жаловался, пусть расскажет — послушаем.

Подумать только: как будто умная нация, живем наконец, слава Б-гу, в собственной стране, и нет в ней покоя нам, нет покоя в собствен­ном доме, такая вот мразь проливает кровь на­ших детей безнаказанно. И сколько ее — крови неотомщенной!

(Мы же будем неуловимы, будем повсюду, нет уголка в Израиле, где мы не нашли бы единомышленников и поддержку. О, мы быстро наступим террору на горло, мы их в два счета задушим, они у нас цыкнуть не посмеют, глаза от земли не поднимут... Мы создадим собственную систему связи, собственную систему инфор­мации, свой устав, арсеналы, свой штаб и свои исполнители. Даже ребе у нас будет свой, такого мы тоже найдем — боевитого, как в каждой части Цагаля, как в каждом приличном заведении. А начать так: Чарли и Патрика — за костяк, они от Идеи в восторг пришли... Завтра же обзвонить людей, чьи дети сегодня погибли... Узнав, что де­ти погибли, родители, быть может, схватили ору­жие, бросились, куда глаза глядят— бить первых попавшихся арабов: первое движение мести всег­да слепо и страшно. Но что это даст? Главная Цель так и не будет достигнута: повяжет людей полиция, суд, тюрьма. Стихийность, одним сло­вом, это и анархия. А мы будем действовать ина­че, когда все наладится: мы будем мчатся к лю­дям таким на квартиру, чтобы первую ярость перехватить. "Остыньте, бедные, успокойтесь, замкнитесь временно в горе своем: мы друзья ваши, те самые, мы ваш именно адрес, те самые мы, короче".

 

 Так мы будем вербовать новых членов, и больше скажу: государству мы станем полезны, мы снимем с властей всю ответствен­ность в решении этой проблемы. И пусть потом говорят миру с наивной физиономией: а что мы можем поделать — подполье, невидимый фронт, месть такая народная.)

Муграби вскочил со стула.

— Я человек больной, господин офицер, вы же знаете — я человек беззащитный, я чуть не свих­нулся со страху!

Все трое мы улыбнулись саркастически — я, Чарли и Патрик: как вошли, мы так и остались стоять, не сдав оружия. С фонариком и в повязках. Муграби нам нравился в таком качестве — к жалости он взывал.

(Всех мы их доведем до подобной кондиции, бомбометателей подлых! Так им положено обращаться к нам — снизу, из-под земли, без гоно­ра и надменных поз.)

В полицию он прибежал жаловаться, в мою полицию жаловаться на нас. Полицией он нам гро­зил, а? Отобьем мы вам эту охоту.

— А я убить бы их мог, и ни за что не отвечал бы...

— Как это — "убить"? — спросил я, опешив, офицера.  —  Вы  слышали,  что  он сказал:  кого это - "убить"?

— Он прав, к сожалению, мы выдали Муграби разрешение на оружие и "узи"3.

Вонь в королевстве стояла невыносимая, дальше некуда: я чуть в обморок не упал.

— Да нет, вы спятили окончательно! Кому вы даете оружие? Да это же араб, откройте глаза пошире! Не ваш ли человек, сапер полиции, погиб от  бомбы на  прошлой неделе? Ну а сегодня... Последних известий вы не смотрели, вы радио не слушаете, где вы живете? Да что я говорю, сами, полагаю, были сегодня... вернее, вчера вечером на Кикар-Цион, вся полиция была там...

Оцицер поднял вялую руку, остановил меня.

— Все верно, дорогой, ты прав, но вы перебрали малость:  зачем вам было соваться в Восточ­ный Иерусалим против инструкции? Халас4давайте миром кончать, подайте руки друг другу и разойдитесь друзьями.

Я бросил ему карабин на стол, я швырнул карабин ему с грохотом. Сорвал повязку с руки.

— Катитесь к... матери! Давайте им оружие, разрешение убивать нас давайте: пусть с нами делают, что вздумают. А я этого не понимаю и пони­мать не хочу. Меня лично вы больше тут не уви­дите, я в балагане вашем не участвую!

Странный приснился мне сон под утро.

... Будто я в прекрасном лесу, пронизанном солнцем, передо мной поляна в ромашках, маках. А дичи на этой поляне резвится и гуляет ви­димо-невидимо. Я за дерево прячусь, за елью, стою далеко, чтобы птиц не спугнуть, и в руках у меня карабин...

Я карабин к плечу, глаз на мушке: кого бы мне подстрелить: индейку, куропатку, фазана? И вижу в прицеле голубя: красивая птица, но мелкая, пальну, думаю, и все разлетятся: зачем мне голубь? А все-таки голубя хочется, вот наваждение! До смерти голубя хочется подстрелить, и ничего не могу с собой поделать. Целил­ся, целился, боролся с собой, спустил, наконец, курок. И грянул выстрел такой мощи, как из двустволки волчьей дробью. Голубя — в клочья, и хоть была от меня далеко поляна, а потроха го­лубиные, против всех правил, в меня брызнули, в лицо. Все лицо заляпали.

Содрогаясь от омерзения, бросил я карабин в траву, ослеп, срываю с лица кишочки горячие, шевелящиеся, перышки белые — все лицо в теплой крови: срываю, снимаю все это...

Нехороший сон. Я подобные сны очень тяжело переживаю. К снам своим, надо сказать, я вообще серьезен, внимателен к снам. Подолгу расшифровываю посредством Фрейда, астрологии, даже Кабалы. Целыми днями потом хожу при­тихший, дышу глубоко, странно так, будто вто­рые легкие у меня появляются, и шарю, шарю в мыслях до закоулков мозга. А в душе такие разверзаются бездны, словно прожил тысячу жиз­ней и все их помню.

К вечеру я на заре вечерней сунул пистолет и отправился к Муграби: он был во дворе, он под машиной валялся.

Стоял на том же месте, где псы его на нас на­пали.

— Эй, Муграби, — крикнул, — поди-ка сюда!

Он высунул голову меж колес, узнал, обрадовался, точно родному: я стоял к нему левым кар­маном, пистолетом: он побежал ко мне, обнял меня.

— Салям, дорогой сосед, дорогой ахуйя, заходи в дом, гостем желанным будешь! — Ахуйя — это по-ихнему брат. Ничего не поделаешь, хотя согласитесь, звучит подозрительно.

Я мягко отлепил его от себя, отступил на шаг.

— Ты  погоди  меня в дом приглашать, давай для начала кое-что выясним: это правда, что у тебя есть  оружие?  Мне это важно узнать, почему тебе "узи" выдали, — сотрудничаешь с полицией? Я никому не скажу, честное слово!

 

Ты прости, что так спрашиваю, я новый здесь, приезжий, я жить  приехал сюда, объясни мне это, тогда и в дом твой зайду, тогда и сульху5 сделаем. И тебя позову к себе... Ты что, штинкер6?

Руки его были в мазуте, он вытирал их тряпкой. Он смутился от моего вопроса: не спрашивают так человека — сука ты, или не сука? — свинский вопрос, говоря откровенно, но — волновался я страшно. У меня во рту сухо сделалось, так быва­ет у меня перед дракой, как ночью вчера, напри­мер, когда мы стояли здесь, а он на крыльцо выскочил.

Муграби поглядел на меня пристально... Жилистый он, сухопарый, ему под сорок, как и мне. Сверстники. Соседи, в конце концов. Старый, од­ноэтажный дом его окружался нашими — высокими, белокаменными, его детишки через пару лет станут бегать с моими детишками.

Я где-то слышал, будто арабы могут прочесть по зрачкам душевное состояние человека: именно этим он, кажется, занимался сейчас.

— Я знаю,  кто ты,  каждый вечер ты ходишь этой дорогой и не здороваешься. Ты откуда приехал?

— Из России, — сказал я.

Кроме вторых легких, во мне жили сейчас тысяча моих прожитых жизней. Я все сейчас мог понять, — мой сон не отпускал меня.

Муграби показал рукой на новые дома у меня за спиной, на глубокие котлованы под новое строительство вкруг его поместья, на груды тесаных камней, бетономешалки, на экскаватор на дне котлована, бульдозеры, высотный кран, ку­бы кафеля, запакованные в нейлон: долгим, длинным плавным жестом обвел он все это.

— Мне оружие полагается по службе, охранник я здесь: видишь, эту долину, это строительство — пустынно здесь по ночам, одиноко и дико, кто угодно может явиться, любой подозрительный сброд. Хорошо — собаки у меня, собаки мне помогают. А вы приходите посреди ночи,       Эль-Фа­тах кричите, Ясер Арафат кричите...

Возле нас сгрудились его дети. Жена вынесла нам две чашки кофе. Мы сели на древнюю, изъеденную временем мраморную колонну, Б-г весть когда и как угодившую к Муграби во двор, напряжение отпускало меня.

Отсюда, сверху я видел оба консульства: испанское и португальское на том конце долины, огромные, цветастые флаги плескались над ними: здесь они, в Иерусалиме, но в то же время — как бы в Аммане... Забавно и то, как он выскочил вчера из постели, Муграби.

 

Ему в постели никак нельзя находиться — ночному сторожу: сачок, филон, накрыли вчера мы его, а он перетрухнул, решил, видать, выкрутиться. Это хорошо... Хорошо, что все арабы у него машины ремонти­руют. Побольше пусть валяется с ними под мото­рами.

Муграби тащил меня в дом, но я отказывался, очень мне нравился вид отсюда на Храмовую гору: Старый город простирался во всем своем ми­стическом великолепии — закат, потрясающий вид! Золотой купол мечети Омара, и серебряный — Эль-Акса. Ему бы пускать туристов к себе во двор, жирно бы заработал на этом! Ну разве не молодцы арабы — такие роскошные купола возвели на Храмовой горе, над Святая Святых, где хранились некогда скрижали две с десятью заповедями, которые принес Моисей с горы Синай? Чтят арабы Место, ему поклоняются. Сохранили нам в лучшем виде. Все святыни на­ши нам сохранили: и могилу праматери Рахели по дороге в      Бейт-Лехем, и гробницу патриархов в Хевроне — Меарат-Гамахпеле... Все отсутствие наше, две тысячи лет стерегли! Как он сейчас стережет, Муграби. А поди, достанься Святая Земля, не дай Б-г, другой публике - камня на камне бы не оставили, варвары, ничего не нашли бы мы здесь при своем возвращении.

— И у меня дети есть, Муграби, меньше, чем у тебя, только трое! Ты телевизор смотрел вчера: вы почему детей моих убиваете, скажи? Почему нам кровью надо платить?

Он вздел к небесам трагически руки.

— Ахуйя,  это звери, это люди со звериными сердцами, у них нет детей, они их и недостойны, я плакал, когда это вчера показали, поверь мне, спроси   жену,  она  подтвердит, если  хочешь!  — И крикнул, обернувшись к крыльцу: — Сейран! Сейран! — и что-то еще по-арабски.

Черт побери, подумал я, а как все-таки относительна цена нашей крови: в галуте она, как во­да, ни гроша не стоит, а здесь, в Израиле за каж­дую каплю болит. Вот если вдуматься малость, хотя и нельзя, грех так думать, но вот, но все же: сколько евреев погибло в Израиле от террора арабского за тридцать лет? Ну тысяча, ну две ты­сячи, пять! А вспомнить войну минувшую, на­цистов, заурядное местечко в Польше, на Украи­не — сколько евреев за одну акцию умерщвляли, в день один? И так — шесть миллионов! За что, для чего?

Пришла жена его с подносом, принесла фрукты. Муграби спросил ее по-арабски, та усиленно мне закивала.

 

— Видишь,  ахуйя,  жена  говорит, что плакал, моя   Сейран  не  соврет, Сейран  говорит всегда правду.

— Скажи ей спасибо за кофе, очень вкусный кофе, настоящий бедуинский кофе, она у тебя не из бедуинок, Муграби?

— Из   Ирака  она,  — и  отослал  жену  в  дом.

А я смотрел на гору Мория, на Храмовую гору, хорошо, думал я, что Ишмаэль был первенцем Авраама, что их религия сколок нашей ре­лигии, они в доле состоят с нами в наследии, их доля — две тысячи лет владеть Святой Землей — и доля их кончилась. А была она за то, что они тоже делают обрезание. Они его делают не на восьмой день, как мы, а много позже — в три­надцать лет — с большим опозданием. В тринад­цать лет вступают они в Союз с Г-сподом Б-гом. Так и говорит предание: Эрец-Исраэль будет от­дана Ишмаэлю в отсуствие потомков Яакова, — Агада так говорит.

— Скажи,  Муграби, а почему вы там купола понаставили: один золотой, а другой серебряный?

Вопросу моему он обрадовался, он даже лицом изменился — просиял. Оно у него вдохновенным стало.

— Пророк Мухаммад отсюда на небо вознесся, Маком  Азиз  называется  это  место  по-нашему. Пророк жил в Мекке и во сне явился ему    архан­гел Джибрииль...

— Гавриэль? — спросил я для верности. — Он что, и у вас ангелом-хранителем состоит?

Муграби быстро кивнул, его удивила моя осведомленность, и я извинился, что перебил его.

— ... На белом коне Бурак забрал Джибрииль пророка сюда, в Аль-Кудс, чтобы отсюда доставить  его  на небо, к Аллаху. Пророк сотворил молитву, а руку на скалу положил, потом под­нялся и вместе с ним скала поднялась...

 

(Вот уж чушь! Святая Святых, туда раз в год в Судный день первосвященник входил, как к престолу Всевышнего — трепеща в благоговении, а этот лапу на скалу положил! Скала эта — основание мира, краеугольный камень вселенной: сдвинется она — весь мир содрогнется. Здесь Каин и Авель, первые люди на земле возносили свои жертвы Всевышнему, здесь ссора их вспыхнула, и Каин Авеля убил здесь.)

— Скала поднялась, но жестом руки Мухаммад вновь ее опустил, и с тех пор пещера под скалой и там огонь горит...

 Взошел Мухаммад к Аллаху и беседовал с Ним: девяносто девять тысяч слов сказал ему Аллах, все это и даже возвращение пророка в Мекку случилось так быстро, что прибыв  домой,  Мухаммад успел заметить, что постель его не остыла, а из кувшина, опрокинутого при выходе — не вся вода вытекла.

— Красивое  предание, Муграби, а вот скажи, с голубем у вас это место не связано: с голубем, или с вороном, на худой конец?

— Нет, — сказал он, подумав, — нет голубей в коране, и ворона я не помню.

— Тогда  послушай,   брат,   послушай  историю Ноя — праведника в своем поколении, историю Ноя, спасшегося от Потопа, Ноя, который сюда пришел, к этой скале, возжигать чистые жертвы за свое избавление.

— А разве Аллах обоняет? Аллах видит и слышит, зачем Аллаху обонять дым мертвой плоти? Пусть даже и чистой.

— А ты вот слушай: земля мертва была после Потопа, земля пребывала как бы в глубоком обмороке, Б-г забыл землю, а Ной Б-га разбудил, всех разбудил: он голубя в жертву принес, и дым этой жертвы достиг Б-жьих ноздрей.

— А почему ты,  ахуйя, про ворона еще спрашивал?

— Сначала Ной ворона выпустил, когда Потоп кончился: земля не просохла, и ворон с разведки пустым прилетел к ковчегу, а голубь — этот масличный листок принес в клювике. С тех пор и пошло — голубь с масличной веткой — символ мира.  Б-г мир заключил с человеком. Б-г по­клялся,.что Потопа больше не будет, такой ката­строфы не повторится. Понимаешь теперь, почему нельзя голубей убивать?

Наконец я дознался истины, я все понял, я сам ее вслух произнес.

 

Я поднялся с мраморной, прохладной колонны, на которой мы сидели, мне было пора идти, я уходил с покоем в душе. А Муграби провожал меня.

— И эта земля мертва была в наше отсутствие, — говорил я ему, продолжая ту же тему, — она тоже пребывала в глубоком обмороке, пока шесть миллионов голубей не сгорело. И вот — проснулась она, пробудилась, дым шести мил­лионов достиг Б-жьих ноздрей через трубы крематориев. И простил нас Б-г, заключил мир с нами, сказал, что больше не будет... Так и пе­редай клиентам своим, так ты им и скажи, с ко­торыми ты под машинами валяешься, а они всем пусть говорят: халас! Голубей убивать никому не пройдет даром, отныне, кто убьет голубя, на ту голову его же кровь падет!

Было уже темно, дорога к кварталу пророка Самуила вилась черной лентой. Муграби вернулся к себе во двор, он спускал в этот час с цепей псов своих.

Примечания.

1 Цахаль – Армия Обороны Израиля (сокр.)

2 Гражданская стража – вооруженная добровольная охрана жителей своего района.

3 "Узи" - автомат израильского производства.

4 Халас (араб.) - достаточно, хватит.

5 Сульха (араб.) – мир, перемирие.

6 Штинкер – осведомитель на жаргоне израильской полиции.

 

 

 



 
bottom of page